Великан бросается на своего мучителя снова, но теперь у Хэри есть и время, и место для размаха. Труба врезается в предплечье Боллинджера с влажным хрустом, переламывая кость, а Хэри, вместо того чтобы замахнуться снова, делает полный разворот, как в танце. Перебитая рука опускается, и Боллинджеру нечем заслониться, когда труба со свистом – ясно слышным свистом, словно дунули в бутылку, – проламывает ему череп над правым ухом.
Глаза Боллинджера закатываются, он падает на колени, лицо его обмякает – как у куклы, у трупа, – потом он рушится на холодные плитки пола и замирает.
Хэри стоит над его телом, пошатываясь, щеки его горят огнем.
Когда прибегают охранники, я наношу свой единственный удар в этом бою: стоя на коленях у тела Боллинджера, заливаю его блевотиной.
15
Потом из нас сделали героев – особенно из Хэри. Свидетельство охранной камеры было неопровержимо: он спас мне жизнь.
Была, правда, пара зацепок, весьма заинтересовавших следователей из службы безопасности. Для начала они никак не могли установить, каким образом Хэри прошел в дверь уборной, если ее удерживал студент-боевик на сорок кило его тяжелей. «Не знаю, – твердил Хэри упрямо. – Я его даже не заметил. Может, он просто стоял у двери, а не держал ее».
Мы, конечно, не собирались никому рассказывать, что Хэри больше часа ждал своего выхода в шкафчике для туалетной бумаги.
Еще следователи не понимали, каким образом Боллинджер собирался избежать наказания, когда все происходило под бдительным оком камеры видеонаблюдения. На эту тему нас трясли пару дней, а мы настаивали на собственном невежестве, покуда Боллинджер не пришел в себя настолько, чтобы отвечать на вопросы заплетающимся, непослушным теперь языком.
Похоже было, что некий студент Коллежа боевой магии по фамилии Пирсон затеял со мной ссору. Не осознавая всей серьезности намерений Боллинджера, он предложил ему помочь со мной сквитаться, отключив камеру наблюдения. Пару дней последив за мною, банда Боллинджера пришла к выводу, что разобраться со мной лучше в уборной корпуса лингвистики – туда я заходил каждый день в одно и то же время, между занятиями.
Пирсон на допросе сознался во всем. Разумеется, с напускным стеснением настаивал он, откуда ему было знать, что Боллинджер собирается не просто напугать и унизить меня? Что же до камеры наблюдения, то Пирсон только плечами пожал. «Наверное, умения не хватило. Я отключил только индикаторный диод. Позор на мою голову».
Пирсон происходил из профессионалов, родители его были инженерами-электриками. Поэтому сделал он именно то, о чем попросил я, – парень входил в число тех лизоблюдов, что толпились у моего столика, – а заодно сделал отводку от шины данных, чтобы сделать собственную запись случившегося.
С открытого терминала в библиотеке запись перегнали на главный сервер Консерватории, а оттуда, не оставляя следов, электронной почтой отправили бизнесмену Марку Вило, патрону Хэри, вместе с докладной от самого Хэри, содержавшей вполне конкретные инструкции по использованию этой записи.
Мы с Хэри и Пирсоном согласовали версии загодя, и легенда была достаточно примитивной, чтобы мы не запутались в собственной лжи. При беседе с местными охранниками я даже не вспотел.
Вот когда прибыла социальная полиция – да.
Их было четверо – полный взвод. Безликие за зеркальными забралами касок, в скрадывающей телосложение броне, они встали стеной у моей лазаретной койки и по очереди задавали вопросы голосами, стертыми до полной невыразительности при помощи оцифровщиков в шлемах. Глядя на них, я пугался больше, чем когда Боллинджер пытался расколоть мне череп о стену в том сортире.
Мои проступки не интересовали их нимало; они собирали улики против Боллинджера по обвинению в насильственном межкастовом контакте. Иск подал мой отец; ему казалось, что наши семейные законники сумеют найти лазейку в уставе Консерватории, считавшейся кастово-нейтральной территорией. Если так, то Боллинджеру грозил смертный приговор.
Все, о чем хотела знать социальная полиция, – понимал ли Боллинджер, что я выше его по рангу. И все. Но у меня при разговоре с ними язык отнимался. Я боялся их до усрачки.
На протяжении всей беседы я видел одно только лицо – собственное, издевательски отраженное кривыми зеркалами серебряных забрал. Социки обращались только ко мне, не перемолвившись между собою ни словом, и голоса всех четверых звучали совершенно одинаково.
Я, как и остальное человечество, всегда полагал, что маски социальной полиции созданы специально, чтобы защитить ее агентов от опознания, чтобы не помешать их умению скрываться под личинами, тайно проникать в ряды врагов цивилизации. Никогда личность работника СП не раскрывалась для публики, ни один ее офицер не появлялся на людях без серебряной маски, бесформенной брони и оцифровщика голоса – даже в суде.
Ребятня пугает друг друга страшными байками о том, что даже жены и мужья социков до конца своих дней не узнают, чем занимаются их супруги. Я уже к тому времени повзрослел достаточно, чтобы понимать, до какой степени преувеличены эти сказки, но сейчас я ощутил за ними пугающий трепет скованной истины, словно земля под ногами сдвинулась, открывая новые перспективы, новый угол обзора реальности, так что свет лазаретных ламп охолодел, и запах антисептика, пропитавший мою кожу вместе с простынями, превратился в зловещие неописуемые миазмы.
Я поймал себя на том, что прикидываю про себя, а нет ли в штабе социальной полиции закрытой комнаты, где социки могли бы снять надоевшие маски и хотя бы наедине друг с другом побыть просто мужчинами и женщинами. Инстинктивно я сомневался в этом; даже единственный миг олицетворения подорвал бы неким образом их власть, нарушил незримую магическую броню анонимности.
Они все терзали меня насчет Боллинджера, заходя то так, то эдак, словно, повторив один и тот же вопрос множество раз, могли добиться нужного им ответа. А я и хотел бы его им дать, правда, хотел бы – вот только не знал , если уж честно, понимал ли Боллинджер в глубине души, что я из семьи бизнесменов. Я повторял это снова и снова, а социки все не отступались, будто гончие, преследуя оленя. В конце концов у меня родилось тошнотворное чувство, будто они и не Боллинджера вовсе хотят прижучить, что их настоящей целью было и остается вытянуть из меня ложь, ту ложь, которая убьет его.
Они хотели его смерти – да! Но хуже того – они хотели сделать меня пособником его убийства.
Это я понял не потому, что заглянул в их души. Пару раз на меня накатывало слабое головокружение, словно перед входом , но я так и не ощутил ничего. А может, и ощутил. Может, это оно и было.
Может, я все-таки заглянул в их души, а там – пусто.
16
В конце того дня, вскоре после обеда, меня навестил в лазарете Чандра и привел с собою Хэри.
Меня опутывали трубки – респиратор и внутривенные катетеры, голова кружилась от плывущих в крови продуктов метаболизма анестетика. Пару часов мне пришлось провести на операционном столе – зашивали легкое, проткнутое сломанным ребром, и селезенку, разорванную ударом Боллинджера. Потом меня долго-долго допрашивала социальная полиция. Я переживал мучительную усталость, смятение, нарастающую боль. И, несмотря на это, когда я увидал выражение лица Чандры, мне захотелось танцевать.
Он был напуган, нерешителен, стар. Разбит. Хуже того – ранен. Он был похож на подстреленного оленя, теряющего силы с каждым шагом, не в силах осознать – почему.
Хэри катился рядом с ним в инвалидном кресле. Одну ногу в фиксирующих разорванные коленные связки шинах ему пришлось выставить перед собой; левое плечо поддерживала прозрачная пластиковая рамка. Но если он и испытывал боль, сквозь яростный восторг на его лице она не могла пробиться.