Дважды в год она могла быть целой.
Она никогда не говорила Хари, как тоскует по этой Песне; никогда не объясняла, какой пустой и пресной стала для нее Земля. Она слишком любила его, чтобы рассказать, как мучительно быть с ним одинокой. «Неужели ты не видишь?!» – кричало вслед улетающему «ночному соколу» ее сердце.
«Неужели ты не видишь, как мне одиноко?»
По щекам медленно катились слезы. Как можно жить, когда в сердце у тебя ничего, кроме надежд и воспоминаний?
– Мама! – послышался за спиной робкий голосок Фейт. – Мама, ты хорошо себя чувствуешь?
Шанна отодвинулась от окна. Она не потрудилась вытереть слезы: связь, которая существовала между ними на протяжении полугода, не позволяла им врать друг другу.
– Нет, – призналась она. – Мне очень грустно.
– Мне тоже. – Фейт потерла глаза кулачками, медленными шажками заходя в кабинет. Шанна обняла ее, оправляя пижамку, убирая с лица растрепанные легкие золотистые волосы. Девочка со вздохом прильнула к ее плечу. – Грустишь по реке, да?
Шанна молча кивнула. Она присела на подоконник и взяла дочь на руки. Потом обернулась и взглянула на облака, подсвеченные оранжевыми городскими огнями.
– Я тоже, – серьезно призналась Фейт. – По музыке. Когда ты дома, всегда так тихо – я даже боюсь иногда.
Шанна крепко обняла дочь, остро ощущая, насколько хрупко ее тельце, как легка опустившаяся на плечо головка. Физический контакт был, однако, лишь бледным отзвуком той нежности и любви, которую они разделяли, когда их связывала река. Фейт родилась через девять месяцев – с точностью до дня – после битвы в доках Анханы. Клетки, из которых развился потом организм Фейт, уже находились в матке Шанны, когда Паллас Рил впервые коснулась реки и услышала ее Песнь.
Мощь, обоготворившая Паллас Рил, пронизала и ее дочь.
– Когда ты здесь, я по тебе очень скучаю, – проговорила Фейт. – Без музыки так одиноко. Но ты и папе нужна.
– Да, – проговорила Шанна. – Знаю.
– Ты поэтому грустишь? Вы с папой поссорились?
– Нет, не ссорились. С твоим папой теперь никто не ссорится, – безнадежно отозвалась Шанна, глядя туда, где исчез в облаках «ночной сокол». – По-моему, в том-то и беда.
Дом оседал. Двести лет без ремонта. Почерневшие от смога стены впитывали свет единственного треснувшего уличного фонаря, не отражая. Кривоватый прямоугольник высился в мутной ночи, словно окно в забвение.
Хари стоял на искрошенной мостовой переулка, глядя туда, где было окно его комнаты: квартира 3F, третий этаж, дальняя дверь от лестницы. Три комнаты и встроенный шкаф, куда едва помещалась койка восьмилетнего мальчишки. В этом шкафу он жил еще месяц после своего шестнадцатого дня рождения.
И окно, которое открывалось бесшумно, только если очень постараться; будь его глаза чуть позорче или свет чуть поярче, он точно различил бы следы от веревки на древнем алюминиевом подоконнике.
Он все еще чувствовал, как моток этой веревки давит ему на ребра из своего тайника между его тонким походным матрасом и стальными перекладинами каркаса койки. Веревка десятки раз спасала ему жизнь. Порой единственное, что могло спасти его от приступов отцовского убийственного гнева, – это запереть комнату изнутри и через окно вылезти на улицу. Там, среди шлюх, наркоманов, извращенцев, юный Хари чувствовал себя в большей безопасности, чем рядом с отцом.
Лучше так, чем дышать безумием в закрытой квартире.
– Я когда-то думал, – проговорил за его плечом Тан’элКот, – что понимаю, почему мы приходим сюда. Я думал, что ты хочешь напомнить себе, какой необыкновенный путь ты проделал в жизни. Отсюда можно видеть и начало этого пути. – Он мотнул головой в сторону дома, потом обернулся и глянул на шпиль главного здания Студии в трех километрах от края трущоб. – Так и можно увидеть пик твоих достижений. Контраст, мягко говоря, потрясающий. И все же это явно не приносит тебе удовлетворения.
Хари не нужно было видеть Тан’элКота, чтобы знать, какое выражение застыло на его лице: маска вежливого интереса, скрывающая хищный голод. Бывшего Императора живо и непрестанно интересовало все, что может причинить его спутнику боль. Хари не обижался; он знал, чем заслужил такой интерес.
– Я прихожу сюда не за этим, – мрачно отозвался он.
Он оглянулся, озирая полуразвалившиеся дома, нависавшие над разбитыми тротуарами; полутемные бары в подвальчиках на каждом углу, где под громовую музыку люди тупо топтались на одном месте, на банк провизии, где родители с пустыми глазами и их молчаливые дети выстраивались в очередь на завтрак, до которого оставалось еще два часа. Невдалеке шевельнулась куча тряпья, приоткрыв физиономию синяка в последней стадии долгого падения: суматошно бегающий слепой взгляд выжженных метанолом глаз, нос и верхняя губа проедены гноящимися язвами насквозь. Синяк вытащил из пластикового пакета свое сокровище – пропитанный горючкой грязный платок – и, содрогаясь, прижал ко рту, вдыхая испарения.