Я увидел, как почти первобытный человек оказался лицом к лицу с насилием, которое почему-то отождествляло собой прогресс. По одну сторону стоял забитый африканский горняк, родившийся в лесу, но зачем-то перевезенный в город и брошенный в жизнь, которую так и не смог понять; по другую сторону — люди, управляющие сложной по тому времени техникой, знакомые с наукой и литературой. Между ними была пропасть в сотни лет глубиной, но я не мог сказать, какая сторона олицетворяет прогресс. Закончив настройку, я приступил к развертке луча в континуумах. Но я успел полюбить Минделу, и судьба его не давала мне покоя.
Стены были задрапированы в черный бархат. Со сводчатого потолка изредка капала вода. От факелов несло соляркой, и хлопья копоти садились на потные, разгоряченные лица. Люди дышали тяжело и надрывно. Они стояли, переминаясь, вокруг сомкнутого квадрата столов, за которыми величественно восседало двенадцать господ в вечерних смокингах. Казалось, они не обращали внимания ни на духоту, ни на копоть, жирно пачкающую накрахмаленные пластроны. За каждым столом сидели трое, и все смотрели на пол, где под черным покрывалом лежал человек. Фальшивым жемчугом по бархату было вышито «Verrat». [4]
Тело под бархатом не шевелилось.
Факельные отсветы на искусственных жемчугах, и молодой, обнаженный по пояс человек у изголовья, и эти двенадцать молчаливых черно-белых джентльменов — все казалось запутанным сном. Но лица людей вокруг столов серьезны и сосредоточенны. Капли пота щекочут кожу, но никто не решается вынуть платок, словно всех заворожила тишина, давящая тишина склепа. Только потрескиванье факелов и гулкие капли с потолка. Только тяжелое дыхание и шорох подошв по полу, когда начинают неметь ноги.
— Готов ли ты принять посвящение? — вопрос прозвучал тихо и четко.
Полуобнаженный человек обернулся на голос, но так и не понял, кто из этих двенадцати одинаковых господ заговорил с ним.
— Да, готов… Согласно обряду, — ответил он, облизывая пересохшие губы. Расширенными глазами обвел черные стены, на фоне которых терялись смокинги сидящих, и только белые манишки и гвоздики в петлицах выступали с пугающей, какой-то неестественной четкостью.
— Знаешь ли ты, что отбор в Брудербонд необычайно строг и количество членов его не превышает нескольких тысяч? — опять спросил его кто-то из двенадцати.
— Сила Бонда не в численности. Я понимаю, какая мне оказана честь.
«Брудербонд — самая страшная организация, которая когда-либо создавалась в нашей стране. Она родилась во мраке, имена ее создателей неизвестны, и вся ее деятельность окутана мраком».
— Что превыше всего для рыцаря африканерства?
— Раса и кровь.
— Что знаешь ты о кодексе Бонда?
— Гласно — ничего, негласно — все.
— Из чего слагается секция?
— Из низших звеньев.
— Кто руководит секциями?
— Вы, о двенадцать апостолов!
— Какое право у тебя претендовать на членство в звене?
— Я правоверный кальвинист-африканер, достигший двадцатипятилетнего возраста.
— Что скажет о нем представитель секции?
— Мы тайно наблюдали за ним три года, — послышался голос из толпы факельщиков, — и установили, что он отличается примерным поведением.
— Было ли голосование ячейки и исполнительного совета единогласным?
— Единогласным, апостолы! И каждый знал, что одного голоса «против» достаточно для отказа кандидату в приеме.
— Пусть так. Но кандидат должен знать, что контрольный комитет и впредь будет наблюдать за ним, как за каждым, независимо от положения.
— Кандидат знает об этом, — откликнулся невидимый факельщик.
— Готов ли ты отдать жизнь за чистоту крови и языка?
— Не колеблясь.
— Запомни, кандидат в рыцари африканерства, что в противоположность духу французской революции, звавшей к освобождению от всякого господина и хозяина, в современном мире разносится настойчивый зов: «Дайте нам хозяина!»
— Восемьдесят восемь! — ответил полуголый кандидат.
— Запомни же, кандидат, умеющий мыслить кровью: Брудербонд родился от глубокого убеждения его творцов, что африканерская нация была создана в этой стране рукой бога, ей суждено и дальше существовать как нации со своими собственными чертами и особым призванием.
«Народ, который не блюдет чистоту своей расовой крови, разрушает тем самым целостность души своей нации во всех ее проявлениях».
— Запомни же, кандидат, что семья, кровь и родная земля — вот что после нашей религии и любви к свободе является нашим величайшим и самым священным национальным наследием.
Дышать становилось все труднее. Копоть носилась по всему помещению, садилась на столы, прилипала к плечам и груди кандидата.
— Подойди, кандидат в Союз братьев, — поднялся один из апостолов, протягивая вперед затянутые в лайковые перчатки руки. Как маг-иллюзионист, он выпростал кисти из гремящих манжет и разжал пальцы. На ладонях его лежал кинжал. — Возьми это священное оружие и положи руку на библию.
Библия одиноко лежала перед апостолом на совершенно пустом столе. В черном лакированном дереве отражались как бы висящие в пустоте белые руки и крахмальная грудь. Кандидат положил левую руку на библию, а в правой, горячей от пота руке крепко зажал рифленую рукоятку.
— Повторяй за мной! — велел апостол и стал нараспев читать слова клятвы: — Тот, кто изменит Бонду, будет уничтожен. Бонд никогда не прощает и ничего не забывает. Его месть быстра и безошибочна. Ни один предатель еще не избежал его кары…
— Избежал его кары… — с придыханием повторил кандидат.
Потом, как учили его перед посвящением, круто повернулся, подошел к простертому на полу телу, опустился на одно колено и с силой вогнал кинжал туда, где должны были находиться грудь и сердце. Тело под его рукой вздрогнуло, напряглось и опало вдруг, как продырявленная камера. А может, это только показалось ему. Свет факелов с шипением погас. Острее запахло сладковато-прогорклой соляркой. Руки кандидата были мокры и липки от пота, и он все время вытирал их о брюки, борясь с навязчивым ощущением, что они в крови.
Так умер человек, с которым всего на один миг свела Минделу судьба. Он был жертвой, о которой нельзя сказать, что она недостойна своей судьбы. Расист и член Брудербонда, он скрыл от «братьев» и бюро регистрации населения, что его прадед — стопроцентный голландский бур — вывез из колоний красавицу яванку, которую сделал своей женой. Человек с 1/8 цветной крови по законам страны цветной. Он не может быть членом Бонда. Но, став этим членом обманно, он, цветной, сделался изменником. Ни один предатель еще не избежал кары…
Я не смог побороть искушения и попытался проследить судьбу Минделы, но это завело меня слишком далеко. Я понял, что должен побороть в себе желание вмешаться в развязку, которая случилась давно-давно и оживает теперь лишь в инверсии времени. Мой путь далек, сквозь века и судьбы, поэтому я должен проститься с Минделой, так и не узнав, что сделал с ним Бонд и для чего забрал его из полицейского управления. Это частность перед лицом веков, невидимый штрих в прихотливом узоре истории. Я решил добраться до самых истоков, так как убедился, что многого не понимаю. На закате монополистического капитализма, оказывается, тайно свершали средневековые обряды, характерные для тамплиеров, иезуитов, масонов, уходящие корнями чуть ли не в доисторическое прошлое. Я не мог этого понять. Смысл воскрешения древнего ритуала ускользал от меня. Тогда я дал себе слово, что буду следить за прошлым спокойными глазами исследователя, не давая воли чувству, не увлекаясь путями отдельных человеческих судеб. Решительно прервав настройку, я принял двадцатый век за систему отсчета и стал разворачивать луч в континуумы.