Выбрать главу

Я просидела над Блюминым письмом ночь. Читала и перечитывала. Или она врет? Или не врет? Понять нельзя. И жить дальше нельзя. Писать Мишеньке за разъяснениями — глупо. И страшно. У него за спиной — боевые товарищи и сложная техника.

Утром взяла билет до Киева и поехала в Остер. Как рассчитывала — на один день. Но повернулось иначе.

Блюма встретила меня посреди цветущего огорода. Испугалась. Руки у нее были запачканы в земле, и она этими руками бросилась меня обнимать и голосить:

— Что случилося, Майечка дорогая-золотая?! Ты б телеграмму дала, у меня ничего не сготовлено тебя угостить вкусно!

А в глазах у нее один настоящий вопрос:

«Чем я, Блюма Цивкина, провинилась, что ты, Майя, приперлась без приглашения, чтобы мне нервы мотать? Ты ж просто так не приедешь на свою родину».

Однако я сохраняла остатки спокойствия, которым заполнила себя еще в поезде и в автобусе. Мой визит уже казался мне вообще лишним. Упадническим по сути. Тем более когда я с фотографической ясностью увидела Блюму. Что с нее взять. С нее взять нечего по любому поводу, тем более по поводу дальнейшей моей и Мишиной судьбы.

Я тут же, в огороде, спросила:

— Блюма, ты отдаешь себе отчет в своих письмах? Ты понимаешь, что ты мне всю жизнь покалечила? Что ты вмешалась в святая святых — в материнскую любовь и заботу?

Блюма подняла лопату и со всей силы воткнула ее в землю.

— Ага, понятно. Ты меня попрекать явилася. Я тебе Мишеньку отдала на тарелочке, я ему мозги на место поставила, в твою сторону их развернула. А ты сама испортила и теперь меня ругаешь.

Тут я заметила, что часы на толстой руке Блюмы, мои часы, держатся сейчас не на браслете, а на резинке. Наверное, Блюма носит их таким образом и не снимает ни днем, ни ночью. Резинка почернела, истрепалась и прямо въелась в желтую кожу на сантиметр, не меньше.

Блюма перехватила мой взгляд. Она даже не смутилась, а наоборот.

— Шо ты смотришь своими глазами? Я тебе назад отдам. Сейчас отдам. — Она стала сдирать резинку и тянуть вниз. От напора резинка порвалась там, где крепления. Часики упали на грядку.

Да. Посадила Блюма мои бывшие часики. Посадила. А ничего из них не вырастет.

— Браслет я тебе отдам тоже. Он сломался. Сразу сломался. Ты ж мне хорошего не отдашь. Ты ж мне на последнем издыхании вещь впихнула. А я отдам. Я всегда отдаю. Я — не ты.

Я подобрала часы, отряхнула их от сухой земли и засунула Блюме в карман передника.

— Дура ты, Блюма. И не из-за ума своего ты дура.

Я хотела продолжить мысль дальше в сторону осуждения, но осеклась. Передо мной из ниоткуда вырос Фима.

Как он подошел, не понимаю. Улыбается. Золотыми зубами. По крайней мере, передними, а там, в глубине, не видно, какими.

Блюма схватила его за голову и резко прижала к своей груди:

— Вот, Фима, вынимай зубы, отдадим назад. Пусть себе опять переливает и на ручке своей красивенькой носит. Бери, бери! — И тычет пальцем прямо в рот Фиме. А Фима скалится. По тону понимает, что улыбаться нечему, а рот закрыть не может, Блюма мешает рукой.

Да.

Я пошла в дом. В свой собственный дом, между прочим. Мало ли кто где прописан.

Вслед за мной заявилась Блюма за руку с Фимой.

Блюма красная, Фима серый. Я белая.

И тут я заплакала. И так плакала, как за платьем своим шерстяным, которое оставила на кровати в ходе эвакуации двадцать восемь лет назад. И плакала полчаса, не меньше. И кричала, и выла. И что там еще делают в подобных случаях.

У Блюмы не упало ни слезинки. Она только терла и терла свое толстое запястье, где был багровый след от резинки. Терла и терла. А Фима смотрел на нас поочередно и моргал.

Потом состоялся разговор. С фактами.

Блюма показала письма Мишеньки. Конечно, не все. Те, где он жаловался на мою назойливость. Они сразу были связаны шнурком отдельно. Да. Блюма дура-дура, а умная. Готовилась к встрече. Хоть и не знала, когда.

И что. И то, что Миша писал: «Очень жалею маму. У нее несчастная жизнь. Она валит на меня свою любовь, потому что ей больше некуда. Придумала мне нефтяной институт. Думаю, потому нефтяной, что командировки, и вдали от дома, и деньги хорошие. У нас многие хотят ехать на Самотлор после службы. Рабочими. На политинформациях только и слышишь в хорошем смысле: нефть — черное золото. Или что-то подобное. Всем хочется золота. Хоть черного. Но мне тяжело выносить мамины письма в себе. Они ложатся на мое сердце камнем. Ввиду понимания ее одиночества. Представляю, когда вернусь, надо будет жить с ней под одной крышей. И терпеть. Буду терпеть. Я сильно повзрослел. Учебники мамины девать некуда — места мало и есть более важные предметы для обихода. Выбрасываю сразу, как только получаю».