Я остолбенела.
— Какая приемная дочь? Элла придумала ахинею, а вы поверили. Вы в документы смотрели? Я вам свидетельство о рождении принесу, чтобы вы знали, кому верить. Она моя родная дочь! Она же на меня похожа! Вы присмотритесь! И на отца тоже похожа! Вы их рядом поставьте! И походка, и движения. Плачет она вдали от людей! Да из нее слезинки ребенка не выжмешь! Не выжмешь! Ни за что!
Мне показалось, что я падаю в глубину и надо мной смыкаются воды. Как будто рожаю Эллу обратно.
Только и смогла попросить, когда опускалась на пол: «Воды!»
Елена Владимировна сбегала, принесла намоченный носовой платочек, вытерла мне лицо.
— Подождите, я сейчас в учительскую за стаканом сбегаю. Тут нету.
И убежала.
Я сижу на полу, тушь по лицу растираю, растираю. В глаза попало, щиплет. Слезы льются. Да. За одну слезинку ребенка убить можно. А за мои слезы кого надо убивать? Нет ответа. Нет.
Какие документы сюда нести, чем размахивать? Ну, паспорта, ну, свидетельство о рождении. Так ведь это бумажки.
Бумажки!
А у меня в паспорте развод с Мариком и брак с Бейнфестом. И прописана я в другом месте. Без Эллы. Все на ее мельницу, ну, буквально все.
Попила воды, умылась в учительской уборной.
Сидим с Еленой Владимировной друг напротив друга.
Вот. Два педагога. И одна девчонка. Которой тут к тому же нет в наличии. Наличия нет, а подлость есть. Елена говорит:
— Не знаю, что делать. Как с ней дальше быть.
И я не знаю.
Одно ясно: Эллу трогать нельзя. Ни с моей стороны, ни со школьной.
И в таком состоянии я позвонила Бейнфесту: он умирает; он умный человек; ему свой ум надо кому-то передать, так пусть мне передаст.
Натан Яковлевич встретил мой звонок без энтузиазма, но я сказала:
— Решается вопрос жизни и смерти.
И пошла, не дожидаясь ответа.
Да. Дни Бейнфеста были уже сочтены. Истощенный, бледный до синевы. В доме не пахло лекарствами. Я это отметила специально. Мне даже пришла мысль, что он хочет сам себя заморить.
Натан Яковлевич был одет по всей форме — в костюме, при галстуке. Размера на три больше, чем теперь надо было, но ему не до обновок. Такое положение, что старое донашивай. Себя не обманешь.
— Что случилось, Майя?
— Извините меня, Натан Яковлевич. Сама не знаю, почему я к вам явилась. Хочу поделиться мыслями. Узнать ваше мнение.
Он сел напротив, руки положил на розовую марселевую скатерть, еще довоенную, наверное.
Говорит:
— Слушаю внимательно.
Я рассказала про Эллу. Про ее общее поведение, ее идиотские выдумки. Про свое состояние.
Он выслушал молча, не перебивал.
Потом говорит:
— Майечка, вы ко мне как к адвокату пришли? Ведь нет же. Вы ко мне как к умному старому человеку пришли. Ну да. Я умный и старый. А что вам сказать, не знаю. По какой статье вас ориентировать. Скажу только: Элла и правда вам приемная. Вроде и не чужая, а и не вполне родная. Это такое поколение. Я думал. Она своего еврейства стесняется. Она за него отвечать не желает. Потому что ничего в ней еврейского нет. И у вас уже нет. Но вы с Мариком хоть за своих родителей отвечаете, у которых было. А с Эллы спросят — она ни за что ни про что отвечать должна.
Без вины никто отвечать не хочет.
Я не понимала, куда он клонит.
— Вы, Майечка, вот что сделайте. Отойдите в сторону на время. Пусть Элла что хочет, то и придумывает. Пусть распространяет, так сказать, панические настроения. Она маленькая, она переболеет этой паникой. Детям всегда страшно от всего. Вот и ей страшно. Ей страшно от того, что она оказалась еврейка. Все дети боятся темноты. А еврейство для детей вроде темноты, если не вникать. Объяснять бесполезно. Поверьте. Просто отойдите и ждите молча, когда свет заморгает сам собой. И лучше вы мне мезузу, которую я вам подарил, принесите. Завтра же. Нечего ей у вас в квартире делать. Верните ее мне.