– О чем ты задумался, Клод? У тебя невеселый вид.
– Я боюсь, – ответил Клод, – как бы с нашим добрым господином Н. скоро не случилось какого-нибудь несчастия.
От 25 октября до 4 ноября целых девять дней. Ни одного из них не пропустил Клод, чтобы со всей серьезностью не напомнить смотрителю о своем состоянии, все ухудшавшемся с тех пор, как исчез Альбен. Смотритель, которому это надоело, посадил его на сутки в. карцер, потому что его просьба чересчур смахивала на требование. Вот все, чего добился Клод.
Наступило 4 ноября. В это утро Клод проснулся с просветленным лицом, какого у него не замечали С той поры, как пресловутое решение г-на Н. разлучило его с другом. Проснувшись, он стал рыться в некрашенном деревянном сундучке, стоявшем в догах его постели; там были сложены его пожитки. Он вынул оттуда пару женских закройных ножниц. Эти ножницы и растрепанный томик «Эмиля» были единственными вещами, оставшимися у него от женщины, которую он любил, от матери его ребенка, от его былой счастливой семейной жизни. Две совершенно ненужных Клоду вещи – ножницы, которые могли служить только женщине, а книга – только грамотному. Клод не умел ни шить, ни читать.
Проходя по выбеленной мелом оскверненной галерее старинного монастыря, которая зимой служила местом прогулок, он натолкнулся на арестанта Феррари, внимательно разглядывавшего толстые оконные решетки. У Клода в руках были маленькие ножницы. Показав их Феррари, он сказал:
– Сегодня вечером я этими ножницами перережу решетки. Феррари недоверчиво рассмеялся, а за ним рассмеялся и Клод.
В это утро он работал усерднее, чем когда-либо. Никогда он не работал так быстро и так хорошо. Казалось, что ему очень важно окончить до полудня соломенную шляпу, за которую ему накануне уплатил вперед некий почтенный буржуа из Труа, г-н Брессье.
Незадолго до полудня он под каким-то предлогом отправился в столярную мастерскую, находившуюся в нижнем этаже, под мастерской, где работал он сам. Клода там любили, как, впрочем, и повсюду, но он редко туда заходил. Сразу же раздались восклицания:
– Смотрите, Клод!
Его обступили. Все обрадовались ему. Клод быстрым взглядом окинул всю мастерскую. Никого из надзирателей там не было.
– Кто мне даст топор? – сказал он.
– Для чего? – спросили его.
Он ответил:
– Чтобы сегодня вечером убить смотрителя мастерских. Ему показали несколько топоров на выбор. Он взял самый маленький, очень острый, запрятал его в штаны и вышел. В мастерской было двадцать семь арестантов. Он не просил их сохранить тайну. Но все ее сохранили.
Они даже и между собой не говорили об этом.
Каждый со своей стороны ждал, что произойдет. Дело было страшное, ясное и правое. Не предвиделось никаких препятствий. Никто не мог ни отсоветовать Клоду, ни донести на него.
Час спустя, встретив шестнадцатилетнего арестантика, бесцельно слонявшегося по галерее, он посоветовал ему научиться грамоте. Тут к Клоду подошел заключенный Файет и спросил, что он такое запрятал себе в штаны. Клод ответил:
– Это топор, чтобы сегодня вечером убить господина Н. И тут же спросил:
– А разве заметно?
– Немножко, – ответил Файет.
Остальная часть дня прошла, как обычно. В семь часов вечера заключенных развели и заперли – каждую партию в полагавшуюся ей мастерскую; надзиратели ушли, как это обычно водилось, с тем чтобы снова вернуться после обхода смотрителя.
Таким образом Клод Гё был заперт в мастерской вместе со своими товарищами по работе.
Тогда в этой мастерской разыгралась необычайная сцена, не чуждая ни величия, ни ужаса, единственная в своем роде, такая, о которой не прочтешь ни в какой книге.
В мастерской, как позднее было установлено судебным следствием, находилось восемьдесят два вора, считая и Клода.
Когда надзиратели удалились, Клод взобрался на лавку и объявил всем присутствующим, что хочет им что-то сказать. Наступила тишина.
Клод, повысив голос, заговорил:
– Все вы знаете, что Альбен был мне братом. Мне не хватало здешней еды. Даже если бы я тратил все гроши, что я здесь зарабатываю, и то мне было бы мало. Альбен делил со мной свой паек. Я полюбил его сперва за то, что он меня кормил, потом за то, что он любил меня. Господин Н. нас разлучил. Ему совершенно не мешало, что мы были вместе. Но он злой человек, которому доставляет удовольствие мучить людей. Я его просил, чтобы он вернул Альбена. Вы сами видели, он не захотел. Я сказал, что буду ждать возвращения Альбена до четвертого ноября. Он посадил меня в карцер за эти слова. А я за это время его судил и приговорил к смертной казни. Сегодня у нас четвертое ноября. Через час он явится на обход. Предупреждаю вас, что я его убью. Что вы на это скажете?
Все молчали.
Клод опять заговорил. Говорил он, рассказывают, с чрезвычайным красноречием, кстати сказать, ему присущим. Он отлично сознает, заявил он, что совершит преступление, но не считает себя неправым. Взывая к совести восьмидесяти одного вора, его слушавших, он продолжал:
что он доведен до последней крайности;
что необходимость самому восстановить справедливость – это тупик, куда человек иногда попадает помимо своей воли;
что, конечно, он не может лишить смотрителя жизни, не заплатив за нее своей собственной; но он находит правильным отдать свою жизнь за справедливое дело;
что он много об этом, и только об одном этом, думал в продолжение целых двух месяцев;
что, как он сам уверен, им руководит не чувство злобы, но если бы это было так, то он умоляет, чтобы ему об этом сказали;
что о своих побуждениях он чистосердечно рассказал справедливым людям, слушающим его;
что он собирается убить господина Н., но если у кого-нибудь есть замечания на этот счет, он готов их выслушать.
Поднял голос только один человек, сказавший, что, прежде чем убить смотрителя, пусть Клод попытается в последний раз поговорить с ним и смягчить его.
– Правильно, – сказал Клод, – я это сделаю.
На больших часах пробило восемь ударов. Смотритель должен был прийти в девять часов.
Когда этот своеобразный кассационный суд как бы утвердил вынесенный приговор, Клод снова обрел свое душевное спокойствие. Он выложил на стол все, что у него было из белья и одежды, жалкое имущество арестанта, и, вызывая одного за другим тех, кого больше всего любил после Альбена, все им роздал. Себе он оставил только маленькие ножницы.
Затем он со всеми расцеловался; некоторые плакали, Клод улыбался им.
В этот последний час были минуты, когда он говорил так спокойно и даже весело, что многие из его товарищей, как они потом заявляли, надеялись, что он откажется от своего решения. Он даже шутки ради погасил, дунув носом, одну из немногих свечей, скудно освещавших мастерскую, ибо с детства усвоил дурные привычки, чаще, чем следует, нарушавшие его природную степенность. Порой в нем все же чувствовался парижский уличный мальчишка, черты которого проступали, несмотря ни на что.
Он заметил молоденького арестанта, который не сводя глаз смотрел на него, страшно бледный, и дрожал, по-видимому, в ожидании того, что ему предстояло увидеть.
– Полно, парень, крепись, – ласково подбодрил его Клод. – Вмиг будет сделано.
Раздав все свои пожитки, со всеми попрощавшись, пожав всем руки, он пресек тревожные разговоры, возникавшие то Тут, то там в темных углах мастерской, и велел снова приняться за работу. Все молча повиновались.
Мастерская, где это происходило, представляла собой продолговатое помещение, удлиненный параллелограмм с окнами по обеим широким сторонам и двумя дверьми, одна против другой, в противоположных его концах. Станки были расставлены по обеим сторонам помещения, возле окон, а под прямым углом к стене стояли скамьи; свободное пространство между двумя рядами станков образовывало нечто вроде длинной дорожки, тянущейся через всю мастерскую и ведущей от одной двери к другой. По этой-то дорожке, довольно узкой, и должен был пройти смотритель, совершая вечерний обход. Он входил в дверь с южной стороны и выходил в северную, бросив беглый взгляд на работавших справа и слева арестантов. Обыкновенно он пробегал это расстояние довольно быстро, не останавливаясь.