«Стал видеть еще хуже. Не в состоянии делать ничего пристойного»[240].
Итак, новый приступ хандры. С кем поделиться своим несчастьем? С другом, разумеется! Вот что рассказывал об этом Клемансо своей последней конфидентке г-же Бальденшпергер:
«Сообщаю вам, что Моне пишет мне очень мрачные письма, как, впрочем, он делает это всю жизнь; что падчерица его плачет, а мне доверено заняться переводом часовых стрелок, которые с упорством бьют полночь среди белого дня. Придется прибегнуть к испытанному средству — набору крепких выражений!»
Но даже у Клемансо вскоре лопнуло терпение. Моне, у которого внутренняя тревога находила выход в беспрестанном брюзжании, все тянул и тянул с завершением «Декораций», хотя последними переделками рисковал испортить готовую работу.
«Вы стремитесь к созданию сверхшедевров! — писал ему Клемансо. — Но теперь, когда вы сами признаете, что ваш глаз утратил совершенство, это невозможно! Вы заключили договор с Францией! И государство сдержало свои обязательства! Вы не только поставили государство перед необходимостью крупных расходов, вы принудили его к этому. И теперь дело надо довести до конца — артистично и достойно. В обязательствах, взятых вами на себя, нет и не может быть никаких „если“!»
Одновременно он постоянно обращается к Бланш — своему «милому Голубому Ангелу», «райскому созданию во власти дьявола» — с призывом удерживать Моне от опрометчивых шагов. Между Бланш и Клемансо сложились отношения, напоминающие взаимное доверие посвященных в заговор сообщников. В этой связи следует отметить, что Клемансо в те годы остро чувствовал свое одиночество. Отстраненный от политики, он не нашел утешения и в собственных детях, доставлявших ему сплошные разочарования. Дом Клода и Бланш стал для него вторым родным, служил ему источником воодушевления и вдохновлял на новые битвы. А уж биться он любил больше всего на свете! В январе 1925 года в роли его главного «врага» выступил… Клод Моне.
«Ваше зрение ухудшилось только потому, что вы сами этого захотели, не пожелав следовать указаниям по лечению прооперированного глаза и с детским упрямством отказавшись от операции на втором. А ведь врачи сотворили настоящее чудо: вы смогли писать и создали самое большое и самое прекрасное из своих произведений! И что же я от вас слышу? Лепет избалованного ребенка! Вы решили, что ваша живопись никуда не годится. Вы цинично отказываетесь от данного вами слова и заявляете, что, несмотря на вашу собственноручную подпись, она имеет нулевую ценность!»[241]
Двери розового дома в эти годы редко для кого распахивались. Судя по всему, Моне погружался во все более жестокую депрессию. Только для нескольких художников он изредка делал исключение: для Альбера Андре и Мориса Дени, которым даже удалось набросать последние портреты старого мастера; для Андре Барбье, посвятившего теперь все свое время поиску новых очков, которые позволили бы Моне вновь увидеть хоть немного солнечного света; для Пьера Боннара, поселившегося в двух лье от Живерни, в местечке под названием «Деревушка», в домишке под названием «Фургончик», стоявшем на берегу Сены; для Вламинка с писателем Флораном де Фелем. Как рассказал позже Флоран де Фель[242], Вламинк ожидал встречи с Моне как с «каким-то речным Нептуном, ожившей аллегорией античного речного божества», и испытал потрясение, увидев перед собой «невысокого спесивого старичка, осторожно пробующего, куда поставить ногу, в очках с толстыми стеклами, из-за которых смотрели его глаза, похожие на глаза насекомого, с усилием ловившие ускользающий свет…».
Если верить торговцу картинами Рене Жемпелю, сам Моне так отозвался об этом визите:
— Ко мне привели какую-то грубую скотину да еще и представили: Вламинк, художник!
Бывал ли у него Фернан Леже? Это вполне вероятно, поскольку в то время он жил в Верноне, на берегу Сены, в доме номер 25 по улице Андре Бурде. Фернан Леже вынашивал мечту превратить Вернон в то же самое, чем благодаря Моне стала деревня Живерни. Он поделился этим замыслом с одним из своих друзей:
«Я обосновался в Верноне, маленьком тихом городке. Это симпатичное провинциальное местечко, наполненное ясным светом. Здесь множество женщин в белых нарядах, на велосипедах, и совсем мало пожилых дам в черном. Мне этот край очень нравится. Пытаюсь сейчас сделать здесь что-то вроде летнего художественного центра. Я пригласил сюда немало своих друзей, и иностранцев, и французов, и все в один голос говорят, что Вернон — одно из самых приятных во Франции мест»[243].
243
Из переписки с Луи Пугоном. См.: Cahiers du Musee national d’art moderne, Hors-serie/Archives 1990.