– Обещали что? – спрашиваю я растерянно. Клодина как-то странно смеётся мне прямо в лицо, показывая крепкие зубы.
– Обещала… обещала вернуться не позже одиннадцати. Нам надо поторопиться, ещё немного, и мы опоздаем.
Только что окончился первый акт «Парсифаля», и мы снова вернулись в наш будничный серый мир. Все эти три дня длиннейшие антракты, особенно после «Золотого Рейна», так радовавшие Марту и Леона, самым возмутительным образом нарушали моё очарование или опьянение. Расстаться с покинутой и полной мстительных замыслов Брунгильдой и вновь оказаться в обществе моей разодетой в пух и прах золовки, мелочного Леона, страдающего неутолимой жаждой Можи. видеть бесцветный затылок Валентины Шесне, слушать все эти «Ах!», «Колоссально!», «Великолепно!», весь этот набор восклицаний, расточаемых на разных языках фанатичной толпой. Ну нет, увольте!
– Мне бы хотелось иметь театр только для себя, – призналась я как-то Можи.
– Ага, – ответил он мне, отложив на минуту соломинку, через которую тянул свой грог. – Но лучше послушать это, чем одному сидеть дома. Странная, однако, вы женщина. Вы чем-то похожи на Людовика Баварского. Но подумайте, куда завели его нездоровые фантазии: он умер, построив себе несколько резиденций, украшенных самой заурядной лепкой. Поразмышляйте над тем, к каким грустным последствиям приводят скверные привычки, порождённые одиночеством.
Я даже вздрагиваю. И, отказавшись от слишком большой порции лимонного мороженого, которую протягивает мне Клодина, отхожу от них, прислоняюсь к одной из колонн галереи и смотрю на заходящее солнце. Облака быстро несутся к востоку, в их тени сразу становится холодно. Тяжёлый чёрный дым фабричных труб окутывает Байрет, но тут сильный порыв ветра увлекает его за собой.
Слышатся резкие голоса группы француженок в узких, стягивающих бёдра корсетах и слишком длинных, волочащихся сзади и плотно облегающих спереди юбках; божественная музыка не произвела на них ни малейшего впечатления, они громко разговаривают с тем холодным оживлением, которое так привлекает в первое мгновение и начинает раздражать через четверть часа. Все они очень хорошенькие. Даже не вслушиваясь в их болтовню, можно догадаться, что они принадлежат к слабой и нервной расе, безвольной, полной презрения к окружающим, как непохожи они на эту, например, рыжую и невозмутимую англичанку, которую они разбирают по косточкам, а она просто не замечает их и, нисколько не смущаясь, спокойно сидит на ступеньке, выставив вперёд безобразно обутые ноги… Теперь настала моя очередь, они разглядывают меня и перешёптываются.
Одна из них, самая умудрённая опытом, поясняет: «Уверяю вас, это молоденькая вдовушка, она приезжает сюда на каждый фестиваль ради одного оперного тенора…» Я улыбаюсь столь быстро и неудачно составленному мнению и направляюсь к Марте. Моя золовка очень оживлена, на ней светло-сиреневое платье, она опирается на высокую ручку зонтика, красуется, выставляет себя напоказ, узнаёт парижских знакомых, здоровается направо и налево и внимательно изучает дамские шляпки… И как всегда, рядом с ней этот отвратительный Можи, он будто пришит к её юбке. Лучше подойду к Клодине.
Но Клодина, держа в руке – она сняла перчатку – пирожное с кремом, оживлённо болтает с маленьким странным созданием… Где же я видела это смуглое египетское лицо, на котором рот и глаза словно начертаны двумя параллельными взмахами кисти, эти лёгкие пушистые локоны, как у девочек в 1828 году?.. Неужели это мадемуазель Полэр? И всё-таки мадемуазель Полэр в Байрете, просто невероятно!
Обе они гибкие, подвижные, у обеих волосы зачёсаны на пробор, а в волосах, у самого лба, по бантику: у Полэр – белый, у Клодины – чёрный. Публика смотрит на них с жадным любопытством, все считают, что они удивительно друг на друга похожи. Я же этого не нахожу. Непокорные волосы Клодины кудрявятся, как у мальчишек. И в глазах её больше настороженности, больше недоверия к людям и больше… покорности, а в глазах Полэр – в её удивительных египетских глазах – живёт весь Восток… А всё-таки они похожи. Рено проходит за их спинами и с улыбкой ласково проводит рукой по их стриженым головкам; заметив мой изумлённый взгляд, он смеётся:
– Ну конечно, Анни. это Полэр, наша крошка Лили.
– Их Tiger Lily.[29] – подхватывает Можи. Неприлично виляя бёдрами, он проделывает несколько па столь модного кекуока и гнусавит:
Я даже не решаюсь улыбнуться. Теперь мне всё ясно!
Движимая любопытством, не отдавая сама себе в этом отчёта, я подхожу слишком близко к обеим подругам… Клодина заметила меня. Она подзывает меня властным жестом. В сильном смущении я делаю несколько шагов и останавливаюсь возле этой хрупкой актрисы, та почти не замечает меня. Она держится очень уверенно, то и дело отбрасывает назад чёрные с рыжеватым отливом волосы и что-то быстро, возбуждённо говорит резким, гортанным, но приятным голосом:
– Вы понимаете, Клодина, раз я решила петь серьёзный репертуар, я должна познакомиться с тем, что сделано было до меня. Вот я и приехала в Байрет.
– И правильно поступили, – одобряет её решение Клодина, её золотисто-жёлтые глаза выражают восторг.
– Меня поместили на самой окраине города, у чёрта на куличках, в «Бамбуковой хижине»…
В «Бамбуковой хижине»! Что за странное название для гостиницы. Клодина замечает моё изумление и поясняет с ангельской добротой:
– Это бамбук Маркграфини.
– Ну, это не беда, – продолжает Полэр, – я нисколько не жалею, что приехала сюда, хотя!.. Знаете, у госпожи Маршан постановка была куда лучше, а потом, их Вагнер – тут даже со смеху не сдохнешь!.. Что до его музыки, мне решительно на неё чихать, какая-то религиозная процессия!
– Как говорит Анни, – вставляет Клодина, взглянув на меня.
– Ах! Сударыня того же мнения, что и я? Очень рада познакомиться… На чём же я остановилась? Ах да… я уже во второй раз слушаю «Парсифаля» и убеждаюсь: подлецов можно встретить повсюду. Вы видели Кундри, видели, какую она носит повязку на голове, и цветы в волосах, и длинную вуаль? Так вот, всё это Ландорф придумал специально для меня, когда я выступала в Винтергартене в Берлине, в тот год, когда я драла себе горло в «Маленьком коне»!
Полэр останавливается на мгновение, чтобы передохнуть, и обводит нас торжествующим взглядом, она покачивается на неимоверно высоких каблуках, её слишком тонкая талия – её можно было бы обхватить мужским воротничком – чуть-чуть колеблется.
– Вы должны были бы заявить об этом во всеуслышание, – с жаром советует Клодина.
Полэр вскидывает голову, как молодой оленёнок, и восклицает:
– Никогда, я выше этого (её прекрасные глаза темнеют). Я не похожа на других актрис. И зачем? Предъявлять претензии какой-то немчуре? Ещё чего! Чтоб я стала вести с ними переговоры, подлаживаться под них? Да тут по горло увязнешь! Этому не будет конца… И вот ещё! В их «Парсифале», когда этот надутый кретин стоит в воде, а тот парень его поливает, так вот, его поза, он стоит, полуобернувшись к публике, крепко-крепко сжав руку, так вот, это моя поза в «Песне стариков», они её просто слямзили. Вы же понимаете, как мне больно! Да к тому же с правой стороны корсета у меня китовый ус весь переломался и вонзается мне в тело.
Я изучаю её очаровательное, необычайно подвижное лицо, оно выражает то восторг, то возмущение, то дикую жестокость, то загадочную грусть; хохочет она резким, нервным смехом, поднимая при этом кверху остренький подбородок, как собака, лающая на луну. Она неожиданно покидает нас, попрощавшись с нами по-детски серьёзно, как полагается маленькой благовоспитанной девочке.
Я смотрю ей вслед. Она идёт быстрой, лёгкой походкой, искусно лавируя между группами беседующих, чуть покачивая гибкими бёдрами. Движения её порывисты, как и её речь. Она слегка наклоняется вперёд при ходьбе, как хорошо выдрессированная собачка, передвигающаяся на задних лапках.