Клодина поднимается на цыпочки, расправляет своими тонкими пальцами длинные усы Рено и крепко-крепко целует его в губы… Нет, конечно же, мне надо как можно скорее уйти.
– Подождите, Анни, куда это вы бежите?
Властная рука опускается мне на плечо, и загадочное лицо Клодины с насмешливым ртом и печальными глазами смотрит на меня вопросительно и сурово.
Я краснею, словно тайком подсмотрела их поцелуй.
– Дело в том… раз Марта не приехала…
– Марта? Она должна была ко мне заехать?
– Конечно. Она назначила мне у вас свидание, иначе…
– Что означает это «иначе», маленькая невоспитанная девочка? Рено, вы знали, что Марта обещала быть у нас?
– Да, дорогая.
– И вы не предупредили меня!
– Прости, дорогая моя девочка, я, как обычно, прочёл тебе все твои письма, когда ты была ещё в постели. Но ты играла с Фаншеттой.
– Это бесстыдная ложь. Уж лучше скажите, что сами щекотали мне ногтями спину. Садитесь, Анни! И до свидания, мой дорогой.
Рено тихо закрывает за собой дверь. Я чинно опускаюсь на краешек дивана. Клодина устраивается рядом со мной, поджав под себя по-турецки ноги и прикрыв их суконной оранжевой юбкой. Её блузка из мягкого белого атласа с японской вышивкой одного цвета с юбкой подчёркивает матовую белизну кожи. О чём она вдруг так глубоко задумалась? В своей вышитой блузке, с короткими кудрями она похожа на мальчишку-лодочника на берегу Босфора.
– А он ведь правда очень красив?
Её отрывистый тон, неожиданные поступки, приступы задумчивости поражают меня не меньше, чем её остроумные выходки.
– Кто?
– Рено, кто же ещё? Может, конечно, он и прочёл мне письмо Марты… Но я, видимо, не обратила внимания.
– Он читает ваши письма?
Она утвердительно кивает головой, сейчас она озабочена тем, что шоколад прилип к серебряной решётке и того и гляди раскрошится… Её рассеянность придаёт мне смелости:
– Он читает их… раньше вас?
Она лукаво взглядывает на меня.
– Да, Очи Чудные. Вы мне разрешите называть вас Очи Чудные? А вам-то что до этого?
– Я просто так спросила, но мне бы такое не понравилось.
– Из-за ваших ухажёров?
– У меня нет никаких ухажёров, Клодина!
Я бросаю ей в лицо эти слова с таким пылом, с таким искренним возмущением, что Клодина весело хохочет.
– Как она меня обрезала! Как обрезала! О, чистая душа! Так вот, Анни, а у меня были ухажёры… и Рено читал мне их письма.
– И… что же он говорил?
– Да так… ничего. Ничего особенного. Порой он вздыхал: «Просто уму непостижимо, Клодина, сколько на свете людей убеждены, что они не такие, как все… и им совершенно необходимо написать об этом…» Вот так.
– Вот так…
Я невольно тем же тоном повторяю вслед за Клодиной её слова…
– Значит, Клодина, вас это не трогает, вам безразлично?
– Что? Ах да, безразлично… меня интересует только один человек… (она тут же спохватывается), хотя нет! Я хочу ещё, чтоб небо было знойным и чистым, чтоб я могла лениво нежиться на мягких подушках, чтоб в этом году был хороший урожай сладких абрикосов и мучнистых каштанов, а крыша моего дома в Монтиньи была достаточно прочной и с неё не сорвало в грозу покрытые лишайником черепицы… (Сначала она говорила медленно, нараспев, потом голос окреп, стал ироничнее). Как видите, Анни, меня, как и вас, интересует окружающий мир, или, если выразить свои мысли так же просто, как это делает ваш великолепный романист господин Леон, – «всё, что несёт на своих бурных волнах всепоглощающее время».
Я недоверчиво качаю головой и, чтобы доставить удовольствие Клодине, беру крошечный кусочек шоколада – он отдаёт немного дымом и очень сильно жжёным сахаром, – сожжённого шоколада.
– Не правда ли, восхитительно? Знаете, а ведь я сама изобрела эту решётку для шоколада, эту гениальную маленькую вещицу, для которой они сделали, несмотря на мои указания, слишком короткую ручку.
А ещё придумала гребень для вычёсывания блох у Фаншетты, особую печь, чтобы жарить каштаны зимой, рецепт ананасов в абсенте и пирога со шпинатом – Мели утверждает, что это придумала она, но это неправда, – а взгляните только на мою кухню-гостиную.
Юмор Клодины то смешит и тревожит меня, то смущает и приводит в восторг. А её миндалевидные золотисто-жёлтые глаза смотрят с одинаковым пылом искренности и сердечности и тогда, когда она говорит о страстной любви к Рено, и тогда, когда с гордостью утверждает свои права изобретателя решётки для шоколада…
Её кухня-гостиная усиливает ощущение беспокойства. Мне бы хотелось наконец понять, кто передо мной: убеждённая в своей правоте сумасшедшая или опытная мистификаторша…
Кухня – это, скорее, мрачный пивной зал с закопчёнными стенами в голландском трактире. Но в каком трактире, пусть даже в самой Голландии, увидишь улыбающуюся со стены дивную Мадонну пятнадцатого века, совсем ещё юную, хрупкую, полную неизъяснимого очарования, в розовой тунике и голубом плаще, которая в робкой молитве преклонила колена?
– Не правда ли, она прелестна? – спрашивает Клодина. – Но больше всего мне здесь нравится недопустимый, порочный контраст, совершенно порочный контраст между этой нежно-розовой туникой и мрачным унылым пейзажем на заднем плане – такой же унылый вид был у вас, Анни, в тот день, когда ваш повелитель, господин Ален, отправился в плавание. Вы, верно, уже забыли думать об этом отважном мореплавателе?
– Как это, забыла думать?
– В общем, думаете куда меньше. О! Не краснейте из-за этого, это вполне естественно, когда речь идёт о столь корректном господине… Лучше взгляните, с каким виноватым видом смотрит Мадонна на своего маленького Иисуса, будто хочет сказать: «Поверьте, такое случилось со мной в первый раз!» Рено полагает, что она принадлежит Мазалино.
– Кто?
– Ну конечно же, не Мадонна, а картина. А компетентные критики утверждают, что это работа кисти Филиппо Липпи.
– А вы сами что думаете?
– А мне глубоко наплевать.
Я умолкаю. Подобное весьма неординарное отношение к произведению искусства сбивает меня с толку.
В углу мраморный бюст Клодины с опущенными глазами улыбается подобно Святому Себастьяну, с радостью принимающему выпавшие на его долю муки. Над большим диваном, покрытым тёмной медвежьей шкурой, которую ласкает моя рука, нечто вроде балдахина. Но вся остальная мебель буквально поражает меня: пять или шесть дубовых столов, какие можно увидеть в любом кабачке, они блестят, как бы отполированные бесчисленными локтями любителей пива, столько же прочных, грубо сколоченных скамеек, старые простые часы с заснувшим маятником, небольшие глиняные кувшины, огромный камин с вытяжным колпаком и медной подставкой для дров. И всюду, на столах, на толстом грязновато-розовом ковре, валяются в беспорядке раскрытые книги и журналы. Я с любопытством внимательно всё разглядываю. И меня охватывает тоска… если так можно сказать, морская тоска, словно сквозь тусклые зеленоватые окошечки, за которыми уже клонится к закату солнце, я долго смотрела на свинцовую морскую зыбь с белыми барашками и висящую над ней прозрачную сетку дождя…
Клодина словно читает мои мысли, и, когда я оборачиваюсь к ней, мы чувствуем, что понимаем друг друга.
– Вам нравится здесь, Клодина?
– О да. Я терпеть не могу весёлые апартаменты. Здесь я чувствую себя путешественницей. Взгляните на эти зелёные стены: кажется, свет проникает сюда сквозь зелёное бутылочное стекло, а на этих отполированных временем дубовых скамьях пересидело, должно быть, столько отчаявшихся бедолаг, они угрюмо пили стакан за стаканом, пока не напивались…
Да, а Марта, мне кажется, по-родственному подшутила над вами, Анни!
Как резко и, пожалуй, даже недобро оборвала она свою красивую меланхолическую речь! Я так жадно слушала её, позабыв даже на миг того, кто сейчас пересекал океан… А потом, изменчивость Клодины утомляет меня: она то ребячится, то замыкается в себе, она, словно юная дикарка, легко перескакивает в разговоре от лакомых блюд к нескромной любви безнадёжного пьяницы или к шумной и задорной Марте.