– Что случилось, папа? Новая улитка?
– Вспомнил, я знаю, кто он такой! Совсем у меня из головы вылетело; когда всю жизнь занимаешься серьёзными делами, подобные глупости легко забываются. Бедняжка Ида, Марсель, Рено, вот оно что! Тысяча чертей! Дочь Вильгельмины совсем молоденькой вышла замуж за этого Рено, да и он тоже был не старый… Думаю, она его здорово донимала. Представляешь себе, дочь Вильгельмины!.. И у неё был сын. Марсель. Частенько они расходились во взглядах на воспитание ребёнка. Такая маленькая пуританка, чувствительная и обидчивая. Она заявила: «Я возвращаюсь в дом своей матери». Он ответил: «Я найму вам фиакр». Вскоре после этого она умерла от какой-то скоротечной болезни. Вот и всё.
Поздно вечером, прежде чем лечь спать, пока Мели закрывала ставни, я говорю:
– Мели, у меня теперь есть дядя. Нет, я не то хочу сказать: у меня есть кузен и племянник, понимаешь?
– У тебя ещё и дури много есть, в такое-то время. А уж кошка-то! Как забрюхатела, только и норовит в ящик или комод забраться, всё там перемешать.
– Надо для нее приготовить корзинку. Это скоро произойдёт?
– Недели через две, не раньше.
– А я ведь не привезла ей корзинку с сеном.
– Дело мудрёное! Не думай об этом, куплю корзинку для собачки, с подушечкой.
– Она такую не захочет. Слишком эта для неё парижская.
– Вот ещё! А котяра с нижнего этажа для неё что – тоже слишком парижский?
Тётушка Вильгельмина явилась к нам повидать меня, но меня не было дома. Как рассказывает Мели, она беседовала с папой и, узнав, что я ушла одна, просто «стала не в себе» (уж ей, конечно, было хорошо известно, что в нашем квартале слоняются по улицам ученики Художественного училища).
Я вышла из дома потому, что мне захотелось увидеть листочки.
Увы! Зелёные листочки! Они тут рано появляются.
А там, у нас, в эту пору разве что кусты терновника, тянущиеся вдоль дороги, окутывает словно подвешенная на ветках зелёная пелена, сотканная из крохотных нежных листиков. В Люксембургском саду мне захотелось пожевать, как в Монтиньи, молодые побеги деревьев, но здесь они хрустят на зубах, оттого что покрыты угольной пылью. Никогда, никогда больше не буду я вдыхать влажный запах прелой листвы и заросших камышом прудов, втягивать в себя горьковатый ветер, пролетающий над лесом, где жгут уголь.
Там уже появились первые фиалки, я словно вижу их! Цветочный бордюр у самой стены сада, той, что выходит на запад, весь расцвёл, весь усеян маленькими хилыми фиалками, некрасивыми, чахлыми, но от них идёт потрясающий аромат. Меня охватывает безмерная тоска! Эта чересчур тёплая и мягкая парижская весна делает меня просто-напросто несчастным зверьком, обречённым жить в зверинце. Примулы продаются здесь чуть ли не возами, и жёлтые маргаритки, и нарциссы. Но кипы маргариток, по привычке положенные мной на подоконник, развлекают разве что Фаншетту, которая, несмотря на свой тугой большой живот, всё такая же быстрая и проворная, она ловко ворошит их лапкой на манер столовой ложки. Душевное состояние у меня довольно скверное… К счастью, телесные силы крепнут; я частенько с удовольствием убеждаюсь в этом, сидя с поджатыми под себя ногами в тёплой воде в своей лохани. Моё тело становится упругим и гибким, длинным, отнюдь не полным, но достаточно мускулистым, чтобы не выглядеть слишком уж тощим.
Потренируемся в гибкости, хотя кругом нет больше деревьев, по которым я могла бы лазать. Займёмся эквилибристикой в лоханке; стоя на правой ноге, мне надо как можно больше откинуться назад, левую ногу поднять повыше, балансируя правой рукой, чтобы сохранить равновесие, а левую ладонь заложить за затылок. Кажется, ничего особенного, но попробуйте сами. Уф! Всё рушится. Но поскольку я не изволила вытереться, от моего зада на полу остаётся мокрый кружок. (Сидя на кровати, Фаншетта смотрит на меня с холодным презрением из-за моей неловкости и необъяснимой страсти торчать в воде.) Но я добиваюсь успеха в других упражнениях: ступнями по очереди касаюсь затылка или, выгибаясь, делаю мостик, так что голова оказывается на уровне икр. Мели восхищается мной, но предостерегает от излишнего увлечения гимнастикой:
– Того и гляди личико попортишь!
После этих представлений в узком кругу я снова впадаю в апатию или начинаю нервничать: руки у меня то слишком горячие, то слишком холодные, глаза блестят или становятся тусклыми, всё меня раздражает. Не то чтобы моё лицо злобной кошки кажется мне уродливым под этой шапкой курчавых волос.
Совсем нет. Чего же мне всё-таки недостаёт, чего не хватает… Я ещё успею об этом узнать. К тому же тогда я наверняка почувствовала бы себя униженной…
До сих пор следствием всего этого была неожиданная страсть Клодины к Франсису Жамму, поскольку этот нелепый поэт понимает деревню, зверей, старомодные сады и неизбывную важность глупых мелочей в жизни.
Сегодня утром кузен Дядюшка навещал папу, который вначале был в ярости, что его отвлекли от работы, но сразу же смягчился, поскольку этот Рено наделён особым даром нравиться и умеет обезоружить любого человека. При дневном свете седых волос у него видно больше, но лицо кажется моложе, чего я поначалу не заметила, а глаза какого-то необычного чёрно-серого цвета. Он втянул папу в разговор о моллюсках, а тут мой достойный отец совершенно неиссякаем. Испуганная этим мощным потоком слов, я преградила его запрудой.
– Папа, я хочу показать дяде Фаншетту.
И я увожу Дядюшку в свою комнату, я восхищаюсь тем, что он сумел оценить мою кровать-лодочку и старенькие занавески из набивного кретона, и мой дорогой противный письменный стол. Он довольно ловко похлопывает по чувствительному животу Фаншетты, почёсывает его и весьма изобретательно болтает с ней на кошачьем языке. Что бы там ни говорил Марсель, дядя очень славный!
– Моё дорогое дитя, белая кошка и кресло-лягушка – животные совершенно необходимые в комнате девушки. Недостаёт только чувствительного романа… а, нет, вот и он. Чёрт побери, это «Андре Туретт»… Довольно странный выбор!
– О, вы увидите у меня и другие книги! Надо вам привыкнуть к тому, что я читаю всё.
– Всё. Этого мало! Не пытайтесь меня удивить, я нахожу это просто смешным.
– Смешным!.. – Я задохнулась от возмущения. – Я достаточно взрослая, чтобы читать всё что мне заблагорассудится!
– Та-та-та! Конечно, ваш отец, человек, впрочем, совершенно очаровательный, довольно необычный отец, но… вот что, вот что: существует счастье неведения, и вы об этом потом можете ещё пожалеть. Дружок мой, – добавляет он, видя, что я готова расплакаться, – я вовсе не хочу огорчать вас. Что это вдруг на меня нашло, пустился читать нравоучения. Большим дядюшкой и быть нельзя. Но при этом вы самая очаровательная и милая племянница на свете, если оставить в стороне вашу библиоманию. Протяните-ка в знак мира мне руку.
Я протягиваю ему руку. Но мне вдруг становится грустно. А ведь я так стремилась видеть в нём человека самого милого и славного!
Он поцеловал мне руку. Это второй мужчина, поцеловавший мою руку. И я чувствую разницу: поцелуй Марселя – лишь мимолётное касание, такое лёгкое, такое торопливое, что я даже не знаю, коснулись ли моей кожи его губы или поспешно скользнул по ней палец. А вот когда целовал его отец, у меня было время даже почувствовать форму его рта.
Он ушёл. Он придёт за мной в воскресенье, чтобы повести на концерт. Он ушёл…
Вот чудеса! Дядюшка, который совсем не кажется старомодным! Не слишком ли я донимаю его из-за этой его привычки проигрывать на бегах? По правде говоря, он мог бы ответить мне, что ему давно исполнилось семнадцать и что зовут его совсем не Клодина.
Всё это так, но по-прежнему нет никаких известий от Люс.
Клодина изображает из себя даму. Клодина заказывает платье за платьем и мучает старую старомодную портниху Пулланкс, так же как и госпожу Абрахам Леви, модистку. Дядюшка уверял меня, что в Париже все модистки – еврейки. Моя модистка, хоть она и с Левого берега, наделена живым воображением и вкусом, что очень ценно, к тому же ей нравится украшать шляпками моё заострённое лицо с пышной копной волос. Прежде чем примерить шляпку, она сильно начёсывает волосы мне на лоб, взбивает их по бокам, отходит на два шага назад и с восторгом объявляет: