И всё же, будь я всего-навсего маленькой дурочкой, а не разумной девицей, попечение Мели сделало бы всё необходимое для моего грехопадения. Но я только смеюсь над ней, когда она говорит о каком-то возлюбленном – ну уж нет, этого ещё недоставало! – я колочу её и кричу:
– Отправляйся со своей болтовнёй к Анаис, там тебя ждёт лучший приём.
Мели поклялась памятью своей матери, что не поедет в Париж. Я ответила ей:
– Мне наплевать.
Тогда она начала собираться, предрекая нам множество чудовищных катастроф.
И вот, ступая прямо в топкую грязищу дорожек, я брожу по ржавому лесу, напоённому запахом грибов и влажного мха, собираю жёлтые лисички, которые так хороши в молочном соусе с тушёной телятиной. И мало-помалу начинаю понимать, что наш переезд в Париж слишком уж отдаёт безумием. Может быть, упросить папу или, ещё лучше, запугать его?.. Но что скажет тогда Анаис? И Люс, которая, того и гляди, решит, что я остаюсь из-за неё? Нет! Ещё чего! Придёт время, придумаю что-нибудь, если мне будет там скверно.
В один из последних дней, стоя на опушке в Долине, и глядя на раскинувшийся у моих ног Монтиньи, на леса, леса, которые я любила больше всего на свете, на пожелтевшие луга, на вспаханные поля, на их свежевскопанную, почти розовую землю, и на сарацинскую башню, парящую надо мной, с каждым годом всё больше оседавшую, я настолько ясно и отчётливо осознала, какая беда и глупость – этот наш отъезд, что готова была бежать, нестись стрелой к нашему дому и умолять, приказать выдернуть все гвозди из ящиков с книгами, освободить замотанные тряпками ножки кресел.
Почему я этого не сделала? Почему продолжала стоять на опушке леса, чувствуя в душе какую-то опустошённость, засунув озябшие руки под красный плащ? На меня падали каштаны, их скорлупа покалывала мне голову, словно мотки шерсти, из которых забыли вытащить штопальные иглы…
Я буду краткой. Прощание со Школой: холодное прощание с директрисой (до чего она неподражаема, наша Мадемуазель! Прижав к себе свою крошку Эме, она сказала мне «до свиданья», словно я должна была вернуться этим же вечером); насмешливое прощание с Анаис: «Не стану желать тебе удачи, дорогая моя, удача повсюду следует за тобой, ты, конечно, удостоишь меня письмом только чтобы известить о своей свадьбе»; печальное, с бурными рыданиями прощание с Люс, которая приготовила мне в подарок расшитый жёлтым и чёрным шёлком кошелёчек бесподобно дурного вкуса и ещё дала на память прядь своих волос в игольнице из раскрашенного дерева. Она «запечатала» эти свои «дары», чтобы я никогда не потеряла их.
(Для тех, кто не знает колдовства запечатывания, объясню. Кладёте на землю предмет «П», подлежащий запечатыванию, заключаете его между двумя скобками, соединённые концы которых перекрещиваются (ХП), куда вы и вписываете слева от предмета крест X. После чего можете чувствовать себя спокойно: запечатано безупречно. Можно ещё плюнуть на предмет, но это не обязательно.)
Бедняжка Люс сказала мне:
– Уезжай, ты не веришь, что я буду несчастна. Но вот увидишь, увидишь, что я способна сделать. Сама знаешь, до чего мне осточертела моя сестрица и её Мадемуазель. Здесь у меня была только ты, только ты давала мне радость. Ты ещё увидишь!
Я целовала отчаявшуюся Люс, целовала её тугие щёки, мокрые ресницы, белокурые тёмно-русые волосы на затылке, целовала её ямочки и её курносый носик. Никогда ещё я не была так ласкова с ней, и от этого горе бедной девочки возрастало. Я могла бы целый год дарить ей такое счастье. (И тебе это было бы не так уж трудно сделать, Клодина, ведь я тебя знаю!) Но я отнюдь не раскаивалась, что не поступала так.
Глядя, как передвигают мебель, упаковывают такие привычные, дорогие мне вещи, я испытала настоящий ужас, меня трясло от злости, как в лихорадке, точно кошку под дождём. Когда я наблюдала, как увозят мой маленький письменный стол красного дерева с чернильными пятнами, мою узенькую кровать-лодочку орехового дерева и старый нормандский буфет, служивший мне шкафом для белья, со мной чуть не сделался нервный припадок. Папа, хорохорившийся больше обычного, разгуливал среди всего этого разгрома и напевал:
(Дальше, к сожалению, цитировать нельзя.) Никогда ещё я не испытывала к нему такой ненависти, как в этот день.
В последнюю минуту я чуть не потеряла Фаншетту: охваченная таким же, как я, ужасом, она носилась точно безумная по саду, а потом забилась под лестницу, в кладовку для угля. С огромным трудом удалось мне её поймать и запихнуть в дорожную корзинку – чёрную, злобно фыркающую, плюющуюся. Только мясо смогло примирить её с корзинкой.
Наше путешествие, прибытие в Париж и водворение на новое место затянуто для меня сплошной пеленой отчаяния. Тёмная, мрачная квартира, расположенная меж двух дворов на этой грязной, бедной улице Жакоб, ввергла меня в какое-то печальное оцепенение. Не в силах пошевелиться, я смотрела, как вносят один за другим ящики с книгами, потом мебель, лишённую своей привычной среды; видела, как папа, возбуждённый и деятельный, прибивает полки, передвигает свой письменный стол из одного угла в другой, громко радуется столь удачному расположению квартиры:
– Всего в каких-нибудь двух шагах от Сорбонны, совсем рядом с Географическим обществом и рукой подать до библиотеки Сент-Женевьев!
Я слышала жалобы Мели на то, что кухня слишком маленькая (а ведь кухня, находившаяся по другую сторону лестничной площадки, – пожалуй, одна из самых красивых комнат в квартире), и не спорила, когда она, прислуживая нам, ссылалась на наш тяжёлый и ещё не завершённый переезд и подавала еду… такую же незавершённую и тяжёлую для пищеварения. Меня неотступно терзала одна мысль: «Как же случилось, что я здесь, что я позволила свершиться этому безумию?» Я отказывалась выходить на улицу, упрямо отказывалась заниматься чем бы то ни было полезным, слонялась из комнаты в комнату, горло у меня сжималось, я совсем лишилась аппетита. Дней через десять вид у меня стал до того странный, что даже папа заметил это, он сразу страшно разволновался, а он никогда ни в чём не знал меры, во всём доходил до крайности. Он усадил меня на колени, прижал к большой трёхцветной бороде, качал меня, обхватив своими узловатыми пальцами, от которых пахло сосной, потому что он перед этим вешал полки… Я, стиснув зубы, молчала, я была страшно зла на него… А потом мои натянутые нервы не выдержали, и у меня началась настоящая истерика. Мели уложила меня в кровать, я вся горела как в огне.
После этого я проболела довольно долго. Это была нервная горячка, течение которой напоминало брюшной тиф. Вряд ли я много бредила, я то и дело погружалась в мучительную темноту ночи и не ощущала больше своего тела, только голова разламывалась от боли! Помню, я целыми часами лежала на левом боку, лицом к стене, вычерчивая на ней пальцами контуры какого-то фантастического плода, изображённого на пологе кровати: нечто вроде яблока с глазами. И сейчас ещё, стоит мне взглянуть на этот рисунок, и я уже блуждаю в мире навязчивых кошмаров, в водовороте снов, где всё кружится: и Мадемуазель, и Эме. и Люс, какая-то стена, готовая обрушиться на меня, злючка Анаис и Фаншетта, огромная, величиной с осла, усевшаяся мне на грудь. Помню ещё, как склонялся надо мной папа: его лицо и борода представлялись мне чудовищно большими, и я отталкивала его слабыми руками, тут же отдёргивая их, потому что сукно его сюртука казалось мне таким грубым, колючим, до него больно было дотронуться! И, наконец, помню тихого ласкового белокурого доктора с тонким, как у женщины, голоском и холодными руками, от которых я вздрагивала, когда он ко мне прикасался.