Выбрать главу

– Потому что пишет неграмотно.

Полагая, что достаточно озадачил меня, Можи удаляется, спеша на зов приятеля, чтобы выпить у стойки кружку пива, которая как нельзя более кстати для его пересохшей от стольких красноречивых тирад глотки.

Я замечаю стоящего у пилястра камина Марселя; он торопливо тихо говорит что-то очень молодому человеку, мне виден лишь тёмный затылок с блестящими волосами; я легонько тяну за собой Дядюшку, стараясь обогнуть пилястр, и сразу узнаю эти водянистые глаза, это чёрно-белое лицо с фотографии, что стоит на камине в комнате моего «племянника».

– Дядя, вы знаете имя молодого человека, который беседует с Марселем, там, за пилястром?

Он оборачивается и произносит в усы грубое ругательство.

– Черт побери, это же Шарли Гонсалес… Да он ко всему прочему проходимец.

– Ко всему прочему?

– Да, я хочу сказать… не о таком друге для Марселя я мечтал… Этого парня издали раскусить можно!..

Звонок зовёт нас снова в зал. Когда приходит Марсель, мы уже сидим в своих креслах. Я обо всем забываю, слушая жалобы покинутой и страдающей мадемуазель Прежи, меня берёт в плен оркестр, где слышны глухие удары сердца Маргариты. Исполняется на бис мольба, обращённая к Природе; Анжель властно добавляет сюда зловещего трепета, и ему наконец удаётся расшевелить эту публику, которая почти не слушает музыки.

– Это потому, – объясняет мне дядя, – что эта публика слушала «Осуждение Фауста» всего каких-нибудь семьдесят шесть раз!

Сидящий слева от меня Марсель кривит губы в недовольную гримаску. Когда рядом его отец, он словно сердится на меня.

Прорываясь сквозь утомляющий меня шум, Фауст устремляется в Бездну, а вскоре после него и мы – к выходу.

На улице ещё совсем светло, клонящееся к горизонту солнце слепит глаза.

– Не хотите ли перекусить, детки?

– Благодарю, отец, я прошу вашего разрешения покинуть вас, у меня назначена встреча с друзьями.

– С друзьями? Полагаю, это Шарли Гонсалес?

– Шарли и другие, – резко отвечает Марсель.

– Иди. Только знай, – добавляет Дядя тихим голосом, наклоняясь к сыну, – в тот день, когда у меня лопнет терпение, я с тобой церемониться не стану… Я не допущу, чтобы снова повторилась та же история, что в лицее Буало.

Что за история? Я сгораю от желания узнать это. Но Марсель, не отвечая ни слова, с потемневшими от ярости глазами, распрощавшись, уходит.

– Вы не проголодались, дитя моё? – снова спрашивает Дядя.

Его лицо, исполненное горечи, вдруг сразу постарело.

– Нет, спасибо. Я поеду домой, если вы будете так любезны посадить меня в фиакр.

– Я даже сам сяду с вами в фиакр. Я провожу вас. Как об огромном одолжении я прошу сесть в проезжающий мимо экипаж на «дутиках»; на меня чарующе действует эта мягкая езда в плавно подпрыгивающем фиакре.

Мы оба молчим. Дядюшка уставился невидящим взором прямо перед собой, он выглядит усталым и раздосадованным.

– У меня неприятности, – говорит он мне минут через десять, как бы отвечая на мой незаданный вопрос… – Поговори со мною, девочка, развлеки старика.

– Дядя… я хотела вас спросить, откуда вы знаете всех этих людей? Ну. Можи и других…

– Потому что уже лет пятнадцать или двадцать я бываю повсюду, а журналисты знакомятся легко; в Париже связи завязываются быстро…

– Я хотела вас также спросить – но если вы сочтёте мой вопрос нескромным, можете отвечать, что хотите, – чем вы обычно занимаетесь… в общем, есть ли у вас какая-то профессия, вот! Мне интересно было бы это знать.

– Есть ли у меня профессия? Увы, да! Это именно я «делаю» внешнюю политику в «Ревю дипломатик».

– В «Ревю дипломатик»… Но это так же занудливо, как и всё прочее! Я хочу сказать (ничего себе ляпнула! Я чувствую, что заливаюсь краской), я хочу сказать, что это очень серьёзные статьи…

– Не пытайтесь ничего подправить! Не подлаживайтесь! Вы не могли бы мне больше польстить; эти искупительные слова зачтутся вам. Всю мою жизнь ваша тётушка Вильгельмина, да и многие другие, смотрели на меня, как на достойного презрения типа, который только и знает, что развлекаться и развлекать других. Целых десять лет я мшу за себя, нагоняя тоску на своих современников. И при этом прибегаю к тому способу, который они предпочитают, опираюсь на документы, действую по шаблону, я пессимист и нытик!.. Я расплачиваюсь за свою вину, Клодина, я вырастаю в собственных глазах, я написал двадцать четыре статьи, две дюжины статей по поводу Эмской депеши,[10] а сейчас вот уже полгода как три раза в неделю я проявляю интерес к русской политике в Манчжурии, таким-то образом и добываю полезную звонкую монету.

– Это фантастично! Я просто поражена!

– А почему я вам всё это рассказываю, тут дело совсем другое. Я убеждён, что под вашей безумной амбицией казаться взрослой особой, которую никто не смеет поучать, в вас скрыта душа восторженной и пылкой одинокой девочки. Вы сами видели, могу ли я излить душу этому жалкому мальчугану Марселю, а ведь во мне накопилось столько нерастраченных отцовских чувств. Вот почему ваш дядюшка так разговорился.

До чего он милый! У меня слёзы подступают к глазам. Музыка, какое-то взвинченное состояние… и ещё что-то непонятное. Именно такого отца, как он, мне недостаёт. О, я не хочу сказать ничего плохого о своём отце; не его вина, что он такой особенный… Но этого отца я бы обожала! И несмотря на то, что мне всегда так трудно бывает дать другим увидеть то доброе, что живёт во мне, я всё же отваживаюсь сказать:

– Знаете, возможно, я окажусь довольно сносным отводным каналом…

– Я в этом нисколько не сомневаюсь, нисколько не сомневаюсь. (Две большие руки обнимают меня за плечи, и он смеётся, чтобы скрыть свою растроганность.) Я хотел бы, чтобы у вас были какие-то огорчения, чтобы вы могли прийти ко мне и рассказать о них…

Я сижу всё так же привалившись к его плечу, шины поскрипывают на скверной мостовой, тянущейся вдоль набережных, и колокольчик навевает всякие романтические грёзы о почтовой карете, движущейся сквозь ночную тьму.

– Клодина, чем вы занимались в Монтиньи в это время?

Я вздрагиваю: я совсем забыла о Монтиньи.

– В это время… Мадемуазель хлопала в ладоши, призывая возобновить вечерние занятия. Целых полтора часа, до шести, мы портили зрение, читая свои уроки в сумерках, или, ещё хуже того, при свете двух слишком высоко подвешенных керосиновых ламп. Анаис жевала графит, мел или сосновую веточку, а Люс, ласкаясь как котёнок, выпрашивала у меня мятные, чересчур пряные леденцы… В классе стоял запах влажной пыли от подметавшегося в четыре часа пола, чернил и немытых девочек…

– Немытых девочек? Вот чертовщина! Эта водобоязнь, кроме вас, не имела других исключений?..

– Да нет, конечно; и Анаис, и Люс всегда казались мне довольно чистоплотными; но вот остальные, я их хуже знала, и, чёрт побери, гладко причёсанные волосы, хорошо натянутые чулки и белые блузки – знаете, порой это ни о чем не говорит!

– Бог мой, ещё бы мне не знать! Я, к несчастью, не могу вам рассказать, насколько хорошо я всё это знаю.

– По большей части остальные ученицы не придерживались моих представлений о том, что грязно и что чисто. К примеру, взять хотя бы Селени Нофели!

– Ну что же! Посмотрим, что делала Селени Нофели!

– Ну так вот, Селени Нофели, четырнадцатилетняя долговязая девчонка, в полчетвёртого, за полчаса до конца занятий, вскакивала с места и громко заявляла с серьёзным, убеждённым видом: «Пожалуйста, Мадемуазель, разрешите мне уйти, я должна сосать грудь у своей сестры».

– Помилуй Бог! Сосать грудь у сестры?

– Да, представьте себе, у её замужней сестры, которая уже отняла ребёнка от груди, было слишком много молока, и у неё от этого болели груди. Поэтому два раза в день Селени, чтобы облегчить эту боль, сосала её грудь. Она утверждала, что выплёвывает молоко, но всё равно не могла, помимо своей воли, не глотать его. Ну и наши дурочки относились к этой «грудняшке» с завистливым уважением. А когда я впервые услышала, как она про это рассказывает, я даже не смогла съесть свой завтрак. А на вас что, это совсем не производит впечатления?

вернуться

10

Эмская депеша – послание короля Вильгельма I Прусского из Эмса, где он лечился, канцлеру Бисмарку в связи с высказанными ему французским послом Бенедетти требованиями дать официальные заверения не допустить, чтобы принц Леопольд Гогенцоллерн выставил свою кандидатуру на испанский престол. Король счёл подобные требования бесцеремонными, а Бисмарк 13 июля 1870 г. опубликовал эту депешу в несколько фальсифицированном, оскорбительном для Франции виде. Это и послужило поводом к объявлению 19 июля 1870 г. Францией войны Пруссии.