– Ну так вот. Я поступил экстерном в лицей Буало, а Шарли как раз должен был оканчивать его на следующий год. Мне внушали отвращение все эти не слишком чистоплотные юнцы с красными обветренными руками, с грязными воротничками. Только он… Мне казалось, что он похож на меня, лишь немного старше! Он долго не заговаривал со мной, посматривал на меня и всё, а потом без всякого повода мы вдруг сблизились, невозможно было устоять перед притягательной силой этих глаз… Я был просто одержим им, но не осмеливался ему об этом сказать, а он был – я должен ему верить, – шепчет Марсель, опуская ресницы, – одержим мною, потому что…
– Он вам это сказал?
– Нет, он мне написал об этом. Увы!.. Но подождите. Я ответил и был ему так благодарен! И с тех пор мы стали встречаться, но за стенами лицея, у бабушки или ещё где-нибудь… Благодаря ему я смог узнать и полюбить многое, о чём прежде ничего не знал…
– Многое!
– О, не торопитесь видеть тут всякие «люсизмы», – протестует Марсель, протягивая руку. – Просто дружеский обмен мыслями, комментариями по поводу прочитанных книг, маленькими сувенирами…
– Совсем как в пансионе!
– Если угодно, да, как в пансионе. И главное – эта чудесная переписка, почти ежедневная, до того самого дня…
– О, вот чего я опасалась!
– Да, папа украл у меня письмо.
– «Украл» – сильно сказано.
– Ну, одним словом, он говорит, что подобрал его на полу. Человек не столь недоброжелательный, как он, возможно, догадался бы, сколько за всеми этими нежными фразами скрывается… чистейшей литературы. Но он! Он словно взбесился – ах, когда я вспоминаю об этом, я просто не знаю, что готов ему сделать, – он отвесил мне пощёчину! А потом, как и обещал, поднял такой «тарарам» в лицее.
– Откуда вас и… попросили уйти?
– Если бы дело этим ограничилось! Нет, выгнали как раз Шарли. Посмели сделать это! Иначе папа, возможно, поднял бы «тарарам» в своих грязных газетёнках. Он на такое вполне способен.
Я жадно слушаю и восторженно смотрю на него. На его пылающие щёки, потемневшие синие глаза и трепещущий рот с растянутыми уголками губ, верно, от желания заплакать – никогда мне не встретить девочку такую красивую, как он!
– А то письмо ваш отец, конечно, сохранил? Он смеётся тонким голоском.
– Ему этого очень хотелось, но я достаточно ловок, я вернул себе письмо, подобрав ключ к ящику его стола.
– О, покажите мне его, я умоляю!
Он инстинктивно прикасается рукой к нагрудному карману и говорит:
– При всём желании я бы не смог этого сделать, моя дорогая, письма со мной нет.
– А вот я совершенно убеждена в обратном: оно у вас. Марсель, миленький, хорошенький мой Марсель, вы плохо отблагодарили бы за доверие, за чудесное доверие, оказанное вам вашим другом Клодиной!
Я тяну к нему коварные руки, придав взгляду всю возможную нежность.
– Маленькая проныра! Не собираетесь же вы забрать его у меня силой? Хватит, оставьте, Клодина, вы мне сломаете палец. Да, оно будет вам показано. Но вы его забудете?
– Клянусь головой Люс!
Он достает женский бумажник благородного зелёного цвета, вынимает оттуда тонкий листок бумаги, старательно сложенный, исписанный бисерным почерком.
Что ж, насладимся литературным творчеством Шарли Гонсалеса:
Мой дорогой!
Я отыщу этот рассказ Ауэрбаха и переведу для тебя из него те места, где описана пылкая дружба двух детей. Я знаю немецкий так оке хорошо, как и французский, так что перевод не составит для меня никакой сложности, и я почти что жалею об этом, ведь мне было бы приятно испытать ради тебя какие-то трудности, мой единственный возлюбленный.
О да, единственный! Единственный возлюбленный, единственный обожаемый мной! И подумать только, что твоя недремлющая ревность как раз сейчас дала о себе знать! Не отрицай, я умею читать между строк, как умею читать в глубине твоих глаз, и не могу ошибиться в смысле той короткой, раздражённой фразы из твоего письма по поводу «нового друга со слишком чёрными кудрями, беседа с которым совершенно поглотила меня около четырёх часов дня».
Того предполагаемого нового друга я едва знаю; этот мальчуган «со слишком чёрными кудрями» (почему «слишком»?) – флорентиец Джузеппе Боччи, родители поместили его пансионером к Б., известному проф. филос., чтобы уберечь от испорченной среды школьных товарищей; у его родителей и в самом деле неплохой нюх! Этот мальчик рассказал мне о брошюре, забавном психологическом этюде, посвящённом одним его соотечественником «Arnicizie di Collegio[11]», который этот трансальпийский Крафт Эбинг определил, кажется, как «мимикрию любовного инстинкта» – поскольку итальянцы, немцы или французы, все эти западные материалисты, выказывают самую отвратительную morticolore[12]глупость.
Брошюра содержит весьма забавные наблюдения, Джузеппе даст мне её почитать, я просил его об этом, для кого? Для тебя, конечно, вознаградившего меня за это таким напрасным незаслуженным подозрением. Признаёшь ли ты несправедливость своих упрёков? Тогда поцелуй меня. Не признаёшь? В таком случае я сам тебя поцелую.
Сколько состряпано уже книжонок, которые более или менее неуклюже рассматривают этот самый притягательный и самый сложный из вопросов!.. Дабы моя вера и сексуальная религия могли обрести новые силы, я перечитал обжигающие строки сонетов Шекспира, обращённых к графу Пемброку, а также проникнутые не меньшим идолопоклонством сонеты Микеланджело к Кавальери; я укрепился в своих взглядах, восстанавливая в памяти некоторые пассажи из Монтеня, Теннисона, Вагнера, Уолта Уитмена, Карпантера…
(Забавно. Могу поклясться, что где-то мне уже встречался такой вот несколько специфически подобранный список авторов!)
…Моё стройное дорогое дитя, моя танагрская статуэтка, гибкая и тёплая, целую твои трепещущие глаза. Но ты знаешь, всё это нездоровое прошлое, которое я без колебаний принёс тебе в жертву, всё это прошлое с его унизительным любопытством, ныне ненавистным, кажется мне сейчас далёким и мучительным кошмаром. Одна только твоя нежность пребывает со мной и воодушевляет, воспламеняет меня…
Ох! У меня остаётся всего четверть часа чтобы проштудировать «Концептуализм Абеляра». Концепции этого увечного, его восприятия должны были быть особого сорта.
Твой душой и телом,
Твой Шарли.
Вот и всё. Что мне сказать? Я несколько смущена этими историями мальчишек. Меня ничуть не удивляет, что отца Марселя это тоже покоробило… О, конечно, я знаю, очень хорошо знаю, что мой «племянник» – «лакомый кусочек» и более того. Но тот, другой? Марсель целует его, целует этого любителя красивых слов, этого плагиатора, целует, несмотря на чёрные усики? Марселя, верно, целовать приятно. Я искоса взглядываю на него, прежде чем вернуть ему письмо; он и не думает обо мне, не собирается спрашивать моего мнения; опершись подбородком на кисти рук, он о чём-то размышляет. Меня внезапно смущает его столь очевидное в эту минуту сходство с моим кузеном Дядюшкой, я протягиваю ему листки.
– Марсель, ваш друг пишет гораздо красивее, чем Люс в своих письмах.
– Да… Но разве не вызывает у вас негодования та глупая жестокость, с которой изгнали этого очаровательного Шарли?
– Негодование – возможно, не совсем то слово, но я удивлена. Потому что, хотя в этом мире может существовать только один-единственный Марсель, однако, как я думаю, коллежи скрывают в себе и других Шарли.
– Других Шарли! Но, Клодина, не станете же вы сравнивать его с теми грязными лицеистами, которые…
– Которые что?
– Я, пожалуй, нарисую вам всю картину, хорошо?.. Вот что, налейте-ка мне чего-нибудь выпить и дайте штучку рахат-лукума; меня просто бросает в жар, когда я обо всём этом думаю.
Он вытирает лицо платочком из тонкого голубого батиста. Я поспешно протягиваю ему стакан холодного грога, он кладёт бумажник около себя на плетёный столик и, всё ещё возбуждённый, откидывается на спинку стула и пьёт маленькими глотками. Он сосёт розоватый лукум, грызёт солёное печенье и погружается в воспоминания о своём Шарли. А я, сгорая от любопытства так, что готова кричать, спрашиваю себя, какие ещё письма могут храниться в этом бумажнике из зелёной кожи. Я порой испытываю (слава Богу, не слишком часто) какое-то постыдное и неукротимое искушение, такое же жадное, как страстное желание что-то украсть. Я, конечно, вполне отдаю себе отчёт в том, что Марсель застигнет меня, когда я стану рыться в его письмах, он вправе будет меня презирать и несомненно выскажет это презрение, но от этой мысли краска стыда не заливает мне щёки, как полагалось бы написать в школьном сочинении. Ничего не поделаешь! Я небрежно ставлю тарелку с печеньем на заветный бумажник. Выйдет так выйдет.