Выбрать главу

— Но, дитя мое, — протянул руки Гастон, чтобы поднять дочь, — я оговорил милость короля к нашей семье… — продолжал он, не признаваясь, однако, какой ценой он эту милость получил.

Принцесса Монпансье была умна и знала отца, прекрасно поняв все, что не успел или не хотел он сказать.

— Только впустить, а потом тайно выпустить из Парижа Конде! Только это! Я умоляю! Потом я сама готова отдать себя в руки Тюрена!

— Если бы Тюрена! — вздохнул Гастон Орлеанский. — Ты забываешь, дочь моя, кто стоит за его гугенотской спиной.

— Король-католик? Я сумею умолить его. Пойду во всем ему навстречу.

— Конечно, король не устоял бы против доводов дамы, но… Мазарини!

— Этот изверг в сутане?

— Увы, не столько король, сколько он войдет в Париж с карающим мечом. Я не могу защитить Конде.

— Я все беру на себя, мой мудрый отец, которому по несомненному праву принадлежит французская корона, поскольку королева Анна со своим немощным супругом слишком долго были бесплодными и «наследник» вполне мог быть сыном не короля, а кардинала! И я знаю, что вы, истинный престолонаследник, лишь из любви к французам не ввергли их в войну за престол!

Принцесса Монпансье отлично знала, как воздействовать на своего тщеславного отца.

— Хорошо, — после мгновенного раздумья произнес Гастон Орлеанский. — Впервые я сожалею, что не правлю Францией как ее законный король. Только из-за угаданного тобой моего желания прекратить междоусобицу я приказываю сдать Париж, ворота которого на миг откроются, чтобы впустить Конде, а потом распахнутся перед королем Людовиком XIV, моим племянником (надеюсь!). И больше я ни о чем знать не хочу!

Гастон Орлеанский действительно больше ничего не хотел знать ни о своих былых соратниках, схваченных людьми Мазарини и брошенных в Бастилию, на стенах которой не остыла еще пушка принцессы Монпансье, ни о верно служившем Гастону, но проигравшем последнее сражение принце Конде.

Но дочь его знала о своем возлюбленном все!

Она встретила его у парижских ворот, когда он спешился с боевого коня и сел в ее карету.

В этой карете со спущенными шторами на окнах бесстрашный рыцарь, обожаемый солдатами за удаль и товарищество в бою, не слишком стесняясь присутствием дамы, снял с себя перепачканный кровью, запыленный костюм и тяжелые ботфорты со шпорами, облачась в приготовленное ему нарядное платье… испанки и дамские туфельки, шитые бисером. Его юное миловидное лицо после поспешного удаления эспаньолки вполне могло сойти за женское, но для надежности принцесса позаботилась о мантилье.

И, промчавшись через весь Париж, принцесса Монпансье вывезла свою «спутницу» в предместье Мовьер. Стража на заставе, уже поставленная там Тюреном, позубоскалила насчет того, что пора бы карать дам за нехристианские обычаи скрывать смазливые мордашки за чадрами, мантильями и вуалями.

На первом же постоялом дворе, не доезжая Мовьера, с названием «Подкова счастья», прелестную «испанку» ждала приготовленная для нее лошадь с дамским седлом.

Довольно неумело усевшись в него, новая амазонка помчалась к границам Фландрии, где предполагала предложить себя в качестве военачальника испанцам.

Тем временем в другие ворота Парижа торжественно вступил юный король Людовик XIV, прошедший школу власти у кардинала Мазарини и намеренный усердным трудом монарха утвердить свое безраздельное могущество, обеспеченное ему стараниями двух кардиналов, Ришелье и Мазарини, что позволит впоследствии королю-Солнцу сказать ставшую знаменитой фразу: «Государство — это я!»

Невольным свидетелем скачущей в одиночестве загадочной амазонки стал некий путник, бредущий по той же дороге в Париж, не пожелав заглянуть поблизости в родные места и не оповестив друзей о своем возвращении после долгого вынужденного отсутствия.

Амазонка на всем скаку обернулась на странную фигуру и едва не вывалилась из дамского седла. Что-то знакомое и вместе с тем невероятно непохожее почудилось в одиноком путнике.

Будь это ночью и вблизи кладбища, его можно было принять за призрак, за мертвеца, за скелет, поднявшийся из могилы.

Тоненькие ноги едва несли хилое до нелепости тело с опущенными плечами и поникшей головой. Когда он из уважения к даме снял шляпу, обнажился почти лишенный волос череп.

Конечно же, принц Конде не мог узнать в этом жалком прохожем задорного поэта, лишь мельком увиденного им в салоне некой вскоре исчезнувшей баронессы де Тассили.

Однако это был он, несчастный Сирано де Бержерак, не столько набравшийся здоровья в больнице доктора Пигу, сколько растерявший его там в уплату за избавление от грозивших ему страшных последствий неизлечимого недуга.

Трудно было узнать в этом бредущем «скелете» непобедимого дуэлянта, беспримерного храбреца, сражавшегося против ста противников, бесстрашного посланца Франции, вырвавшего из рук испанцев философа Кампанеллу, гасконца, отличившегося в боях под Аррасом, когда его земляки шли в бой с песней Сирано и когда он получил тяжелое ранение в лицо.

Но ртутный препарат медицины с нанесенным им увечьем не шел ни в какое сравнение ни с испанской пулей, сразившей де Бержерака в Риме, ни с острым индейским ножом мачете, который метнул в него своим последним в жизни движением преступный капитан Диего Лопес.

Горестный вид Сирано де Бержерака послужил ему пропуском на заставе. Никому в голову не пришло задержать этого слабого больного человека как опасного врага, отнюдь не заподозрив в нем язвительного памфлетиста, с которым так жаждал рассчитаться кардинал Мазарини. Впрочем, пожалуй, уже расплатившийся с ним.

Надо ли говорить о переполнивших материнское сердце чувствах, когда Мадлен де Сирано-де-Мовьер-де-Бержерак увидела своего сына Савиньона.

Она плакала на его груди, но это были материнские слезы одновременно и жалости и радости. Она не могла без слез смотреть на изменившегося сына, которого с младенческих лет преследовала его внешность, она плакала и от счастья, ибо была почти уверена, что исчезнувший так надолго Савиньон, несомненно, погиб, снова ввязавшись в какой-нибудь поединок.

Но он был жив, пусть больной, несчастный, но живой, вернувшийся в родной дом.