— Садись, садись, Данило... — уже заботливо говорил Хмельницкий. — Вот еще, и перевязать как следует казака не сумели! — Он быстро размотал на голове Нечая окровавленный платок и стал промывать глубокую сабельную рану.
К вечеру луг перед польским лагерем превратился в болото, из которого лошади с трудом вытаскивали ноги. И казаки и поляки были забрызганы грязью до самых глаз. Все понимали, что сегодняшний бой еще не решает сражения, и ратное поле постепенно опустело.
II
I
В казацком лагере уже весело звенели трубы, кобзари слагали новые песни, разгоряченные боем казаки ходили, как пьяные, у них сияли глаза, радость победы в первых схватках распирала грудь. У костров под музыку отплясывали гопака или бойкую метелицу, быструю дудочку или горлицу. Не было только среди танцующих Метлы. Казак Метла, держа коня за поводок, ходил по лугу между трупов и искал своего побратима Пивня. Уже вечер наступил, высыпали на небе звезды, а Пивня не было ни среди живых, ни среди мертвых. Неисчислимые богатства лежали перед Метлой на убитых шляхтичах, но он не взял даже платка, чтобы перевязать себе пораненную руку, и с опущенной на грудь головой поплелся в свой лагерь.
В это же самое время казак Пивень сидел в польском обозе с цепями на руках и ногах и горестно раздумывал о Метле. Он своими глазами видел, как на его побратима насело сразу несколько драгун, и раз его нет сейчас здесь, среди пленных, — его, видно, зарубили. Пивню было обидно, что не удалось помочь Метле. Уже и бросился, уже и заколол какого-то пана, преградившего ему путь, как вдруг конь под ним споткнулся и упал. Пивень стал выпутываться из стремян, а тут гусар с мечом так и пригвоздил его к земле. Хорошо еще, что зацепил только за ребро. Теперь его судьба зависела от расположения духа князя Заславского, который был за гетмана коронного: возьмут верх казаки — разгневается и прикажет отрубить голову Пивню. То же самое он может сделать и на радостях: дескать, теперь мы ничего не боимся.
— Господь всевышний! — вздохнул он тяжко. — Чем я перед тобой грешен? Что я, горилки не пью, или жинку не бью, или в корчме торгую, или в церкви не бываю? За что ж ты меня так тяжко караешь?
— А за то, чтоб ты, собачий сын, — пробормотал из-под воза одутловатый белоцерковский есаул Макитра, — не богохульствовал. Головы тебе не жалко?
— Мне вот сорочки жалко, пане есаул, она у меня одна, и лях ее мечом распорол. А не станет головы, тогда и сорочка не понадобится. Эх, милый человек, вижу, бедный ты...
— Это ты, свинопас, бедный — вон пузом светишь. А у меня есть и сад, и ветрячок, и скотины разной немало.
— Я ж и говорю: наверно, жаль с таким добром расставаться.
— А еще бы не жаль!
— Вот ты мне часть и откажи: сразу полегчает.
— Кабы ты придумал, как нам отсюда убежать, я бы и копы денег не пожалел.
— Ну и щедрый же ты, пане есаул, — засмеялись пленные казаки.
Большинство из них было порублено, лица залиты кровью, кровь запеклась на ранах, которые никто не перевязывал. Единственным лекарством была земля. Ее, черную, рассыпчатую, казаки брали из-под ног и, смешав со слюной, прикладывали к ранам.
— Брось залеплять — уже не прирастет! — сказал Пивень, глядя, как молодой казак бережно замазывал землей разрубленную, уже еле держащуюся посиневшую руку.
Казак, глядя грустными глазами, покачал головой, потом отрывисто спросил:
— Нож есть?
— На!
Когда рука превратилась в культяпку, казак, покрытый холодным потом, бессильно откинулся на камень.
— Вот уже и готовый калека, — произнес он горько.
Польские жолнеры, приставленные для охраны пленных, не обращали на них никакого внимания. Им было куда интереснее заглядывать в шатры, где пировало вельможное панство.
К князю Доминику Заславскому собрались все три рейментаря, воеводы и сенаторы. Был там и Адам Кисель, который привел казацкую хоругвь, набранную с большим трудом. Он был единственный православный среди католиков и чувствовал себя незавидно. Разговор шел о сегодняшнем бое, от которого еще гул стоял в ушах.
— Нет, вы скажите, панове, откуда Богун мог узнать, что в овраге была засада? Погонись он за хоругвью пана Барановского, от его полка остались бы только рожки да ножки, — говорил хорунжий коронный Конецпольский. — Я же нарочно приказал пану Барановскому отступать.