ИНТЕРВЬЮ 3
— Здравствуйте, извините, пожалуйста, всего один вопрос, можете ответить?
— Журfuck?
— Ага, он самый.
— Сессия? Практическая работа?
— Именно.
— Ну, давайте тогда.
— Хорошо, давайте… Толик, ты готов? Снимаешь? О'кей. Вопрос вот какой: скажите, пожалуйста, что такое трусость — вина или беда человека?
— Трусость — это грех. И вина, и беда.
— А вы сами часто испытываете страх?
— Да.
— По вам не скажешь. То есть по вашему виду.
— Просто я сегодня дрался. Несколько раз. Но я все равно полное ссыкло, если вам это интересно. Каждый раз перед махачем у меня сердце уходит глубоко в пятки, если можно так выразиться. Я все время кого-то боюсь. Особенно я боюсь тех, кто сильнее меня физически. У меня самая настоящая паранойя. И комплексы. Я весь набит комплексами.
— Но раз вы…
— Только не говорите, что самое главное — не бояться об этом сказать. Или что признаться в своей трусости суть самый смелый поступок. Или что-нибудь еще в подобном роде: это все клише, причем рассчитанные на младший школьный возраст и не отражающие суть вещей.
— Почему — не отражающие?
— Потому что только до определенного момента вам кажется, что самое трудное — это признаться себе и окружающим в том, какой вы лох. Но это возрастное. Когда оно все-таки приходит, ничего не меняется. Вы продолжаете быть таким же лохом, вот что самое обидное. Кто бы там что ни говорил. Проверено уже. А посему общечеловеческая ценность таких выводов и признаний — ноль. Я знал кучу людей, которые могли, скажем, накосячить и потом с видом кающейся Марии Магдалины затирать всем и вся вокруг, какие они суть ублюдки и сволочи. А на следующий день они косячили снова, причем в том же стиле, с теми же людьми и по тем же причинам. Так же и со всеми остальными признаниями собственных недостатков. Все ваши сказочки о покаянии — байки из склепа.
— То есть вы хотите сказать, что от осознания своей неправоты в человеке ничего не меняется?
— Абсолютно. Он перестраивает не себя под свое мировоззрение, а наоборот. Он говорит: да, я такой. Я плохо одеваюсь, испытываю необъяснимую паранойю по отношению к женщинам и мелким домашним животным, а в самом детстве я, каюсь, лелеял в душе непристойные мысли по отношению к своему дедушке — вольному казаку из Ростовской губернии, у которого были моржовые усы, длинная шашка и, по слухам, мускулистая попка, — но, блин, я такой, поэтому любите меня таким, какой я есть, как это делаю, например, я сам. А если не хотите — значит, вы просто моральные уроды, которым незнакомо слово «толерантность». Именно так все и происходит в мире.
— Все, спасибо. Этого достаточно.
— Ну, да, я тоже так думаю. Тем более что вы обещали только один вопрос…
Камера выключается. Следующий кадр — уже другое интервью. К делу не относящееся.
Я выныриваю из подземного перехода возле станции метро «Сухаревская», прохожу мимо «Макдоналдса». «Макдоналдс» принято считать символом мирового зла (среди всех антиглобалистов голубого шарика) и самым известным бесплатным туалетом в мире (среди тех, кто привык не париться и видеть плюсы в любом говне, даже в вотчине Ужасного Рональда). Далее — собственно Сухаревская. Не люблю эту улицу. Здесь училась моя сестренка (она была умнее меня и поступила в институт… не спасло).
Хотя, наверное, дело не в этом: я не любил Сухаревскую изначально, еще задолго до того, как она закончила школу. Не знаю, откуда оно пошло.
На тему: уже давно я перестал себя винить в том, что произошло с моей сестренкой. В таких вещах вообще нельзя никого винить. Они происходят вне зависимости от того, что вы внушаете младшим. Вы здесь ни при чем, если, конечно, речь не идет о внутрисемейном насилии и прочей извращенческой х…не, о которой все с удовольствием читают в желтой прессе и продвинутых книжках.
Просто ей здесь не нравилось, вот и все (это я не про институт). Я хочу сказать: она действительно не видела во всем этом смысла. А я — не смог убедить. Потому что я и сам его не видел. Я даже не мог привести в пример себя самого. Не мог ей признаться в том, что для меня весь смысл существования сводится к идеальному убийству. Нельзя навязывать другим людям своих тараканов — так будет еще хуже.
Кстати. Об идеальном убийстве.
Идеальное убийство: поразительно, но сейчас я (впервые за очень долгое время) на нем не морочусь. Сама мысль о нем всплывает только в контексте ассоциаций с данной точкой на карте города (я иду быстрыми шагами, хочу преодолеть эти семьсот метров — или сколько там осталось до плавного вливания в Лубянскую площадь — как можно быстрее: это получается непроизвольно, само по себе).
Если бы это осознание произошло на менее неприятной моей сущности территории, я бы, наверное, остановился. Присел бы на что-нибудь вроде цепного парапета на краю тротуара. Купил бы пива и покурил.
Черт. Я не понимаю. Я хочу сказать: меня действительно не парит.
В качестве компенсации за работу ангелов-хранителей — ирония судьбы: именно на таком отвратительном месте (сестренкин институт — прямо напротив, его фасад быстрым шагом движется против моего хода) я вдруг осознаю, что мне это больше не нужно. Уродливое урбанистическое сатори: мне стало легче дышать. Просветление-2***: моральный урод, десять лет лелеявший в себе мечту замочить другого такого же (а потом — убедившись в своей неспособности — хотя бы равноценного) морального урода, отказался от вожделенного. Уже пятьсот метров (или сколько там я прошел с места моей встречи с оным уродом) я дышу другим воздухом.
Обновление в программе: мне больше не нужно никого убивать. Смена старого слогана. Почему-то это ассоциируется у меня с некоторыми изданиями, для которых я снимал (раньше — писал). Через какое-то время после выхода в свет и раскрутки там собирают обширные планерки и торжественным голосом объявляют: парни, мы стали крутыми и выросли из коротких штанишек, теперь нам не надо стараться работать хорошо, нам надо стараться работать на рекламодателя. Уродливая ассоциация, но мы же не выбираем то, что лезет нам в голову.
Мне даже не потребовалось оказаться сильнее. Заниженная планка, образец непритязательности: мне было достаточно того, что он вытащил заточку. Что означало: признание. Он использовал аргументы только в тех случаях, когда сомневался в возможности обойтись без них. Всегда — строго по назначению (завалить), никогда — в качестве орудий перестраховки или убеждения. Я знаю. Давно знал.
Дерьмо. Неужели все оказалось так просто?
Я жил с этим десять лет. За это время успевают: дети — подрасти и сделаться тинейджерами, домашние животные — родиться и сдохнуть, одежда — сноситься и истлеть, автомобили — в несколько раз упасть в цене, компьютеры — безнадежно устареть. Сотовые телефоны… не знаю, у меня плохие отношения с сотовыми телефонами. Наверное, они успевают не только устареть, но и стать ископаемыми раритетами. Примерно как «ЗИС» из Кадра. Такими же диковинками. Все это — десять лет.
Десять лет я не мог сделать — всего лишь — одной простой вещи. С осознанием этой истины где-то сзади, на периферии, выколупывается следующая. Мысль о собственной ничтожности. То, что у нормальных людей занимает от одного момента до нескольких месяцев (имеется в виду: формирование личности, первый настоящий поступок и вся прочая педагогическая ересь), у меня заняло — внимание! — десять лет. Дека. Дичь. Червонец. Как еще называют десятку?