Я смотрю на нее сквозь темные очки: солнце сейчас светит слева, мне виден только ее силуэт, а точнее — ее профиль с золотой каемкой по краю. Трафарет. Точно такие же виньетки во времена оные вырезали арбатские умельцы — маникюрными ножничками из цветной бумаги: не проходите мимо, молодые люди, всего двадцать пять тысяч рублей…
Очень милым, значит. Отлично. Его все считали очень милым. Только никому не было дела до того, что внутренности милого парня были безнадежно испорчены. Что обаятельная душа выблевывалась вон чуть ли не каждую ночь — выблевывалась в затхлый мир вместе с остатками самоуважения и кровью самобичевания. Никого не волновало, что милый парень навсегда вычеркнул из памяти чуть ли не половину своей жизни — и, дабы иметь возможность хотя бы изредка без стыда и содрогания смотреть в зеркало, приписал ее взращенному в больном подсознании двойнику.
Очередная порция понимания: я вдруг понимаю, что я сделал с этой девочкой. То, что я лишил ее любви — только полбеды. Одна вторая. А одна первая беда заключается в том, что я лишил ее даже призрачной возможности думать/мечтать о любви в дальнейшем. Как ни крути, все опять упирается в мою сущность: я дал ей знание, которое сила и, как следствие, ничего хорошего привнести в ее жизнь не может. И смех, и грех. Сплошная глумливая софистика.
— Тебе лучше выйти здесь, — говорит она. — Дальше я поеду в другую сторону. Буду удаляться от центра. А отсюда до Манежки — ровно пятнадцать минут ходу. Успеешь к самому началу.
Я открываю дверцу, потом мы бросаем друг другу стандартно-обязательные «рад был/рада была увидеться», «звони-не-пропадай» и иже с ними.
Я действительно рад был увидеться. Действительно хотел, чтобы она звонила-не-пропадала.
Она: думаю, тоже. Почти уверен.
— Знаешь, — бросаю я уже при закрытой двери через открытое окно. — На самом деле Клон — такой говнюк.
— А мне он нравился, — не соглашается она. — Даже несмотря на весь этот игрушечный культ, который он создал вокруг себя.
Конечно, нравился. Не мог не нравиться. Просто он строил свои отношения с ней не так, как с остальными. Она являлась единственным человеком, на которого не распространялся его имидж. С которым он был почти самим собой — разумеется, настолько, насколько мог.
Помимо, собственно, любви, она была нужна ему еще и как последний порог. Уровень, опуститься ниже которого значило бы опуститься полностью. Пока оставался хотя бы один человек, на которого не распространялось все то дерьмо, которым он затопил все пространство вокруг себя, у него оставался шанс из него выплыть.
Точно так же серийный насильник, не рискнувший оприходовать родную мать, считает себя не окончательным вырожденцем. Точно так же киллер, неспособный на контрольный выстрел в голову собственному ребенку, в душе надеется на возможность получить снисхождение от высших сил.
Только никакого снисхождения не будет. Что сделано — то сделано. Все, что вы можете, — всего лишь немного облегчить себе дальнейшую жизнь, отказавшись от какой-то части своей собственной говнистости и хотя бы слегка приблизившись к тому, чем вы хотели бы себя видеть.
Но даже ради этого стоит стараться. Я хочу сказать: действительно стоит.
— Это все от комплексов, — объясняю я. — От осознания своей полной никчемности. Но знаешь, в чем он был прав? В том, что он хоть что-то пытался изменить. Обычно к его возрасту люди достаточно адекватно осознают, кто они есть на самом деле. Но ничего при этом не делают, кроме того, что заключают унизительный мир с самими собой. Несерьезный такой, лажовый мир. Типа того, который Ленин заключил с немцами сразу после революции. Чтобы не было еще хуже. А этот — попытался. Просто он пошел не по той дорожке, понимаешь? Но он исправился. Честное слово, он исправился.
Я (второй раз за сегодняшний день) пытаюсь улыбнуться. Жалкое подобие улыбки ножом отдается в раздвоенной губе: кажется, я чувствую треск только-только начавших срастаться тканей. Улыбаться — не мое, что в очередной раз доказано. Но все же — я пытаюсь:
— Кстати, забыл сказать о Клоне: он перестал креститься на храмы и больше не морочится по поводу того, что надо быть хорошим. Он смирился с тем, что у него это никогда не получится — и, знаешь, теперь с ним стало проще. А еще он прекратил врать, практически не употребляет наркотиков и больше не бредит идеальным убийством.
Теперь она кажется заинтересованной. Она знала всю эту гадкую историю — и про Бубнова, и про ту девчонку. Я сам ей рассказал.
— Ты что? Ты… ты встречался с этим твоим уродом?
— В общем, да. Минут сорок назад.
— Ну… и кто кого?
— Ну разумеется, он меня! — визжу я почти радостно. — Конечно, он. Как же иначе. Если бы не мусора, он бы скорее всего написал бы ножиком на моем лбу слово «Лох».
— Так почему же тогда… Я одновременно качаю головой и машу рукой (правой, которая еще двигается):
— Это долго объяснять. Пока, мне пора. Я отхожу на пару метров, но она не торопится жать на газ.
— Клон! — слышу я из-за спины.
— Да?
— Ты больше не пишешь книги?
— Нет. С ними тоже покончено. И с редакторством. Со всей этой галимой графоманией. Ты же знаешь — мне всегда нравилась фотография. Как в детстве. Я теперь фотограф. Чему безумно рад.
Опять вспоминаю — по цепочке: о связанной с фотографией работе, о Ролане Факинберге, о шоу Ролана Факинберга, о доме Ролана Факинберга.
— Слушай, а что за дерьмо твой муж построил за три дня там, где раньше ходил пятидесятый трамвай?
Она отжимает газ, снова тормозит, в последний момент услышав мои слова, и поверх стрекотания легендарного движка до меня доносится:
— Сверхлегкая конструкция-трансформер на воздушных подушках. Часть сегодняшнего шоу, кстати. Выглядит ужасно, но по сути это что-то типа гигантского детского конструктора. Просто хайтек. Сам понимаешь — хайтек на многое способен.
После этого скорее всего было очередное «пока», которого я не слышал (визуальное сопровождение: улыбка, небрежный — чтобы надолго не отпускать руль — взмах рукой), а потом «жук» чуть ли не на максимальных оборотах сорвался с места, тарахтя сверх положенного и унося жену Ролана Факинберга на неустановленное расстояние и на неопределенный срок. Я достаю из рюкзака фотоаппарат, быстро выставляю настройки и делаю несколько кадров: удаляющийся символ (не моей) эпохи с любовью всей моей жизни на борту. (Резкость: сначала — десять метров, потом — между десятью и бесконечностью, потом — бесконечность).
Если когда-нибудь у меня снова появится своя комната, этот кадр запросто можно поставить в рамочку на прикроватной тумбочке. Идеальный вариант для закрытого на сто оборотов психопата: никто, кроме меня, не будет знать, чья это фотка. К тому же жена Ролана Факинберга не будет скомпрометирована, что вполне отвечает их договоренности. Очень удобно.
Все это занимательно и познавательно, если уж на то пошло. Вы живете с человеком три года и думаете, что знаете его от и до, но так никогда не бывает. Рано или поздно выясняется, что вы — именно тот, кто знает об этом человеке меньше, чем все остальные. Я имею в виду: тот, кто вообще ничего о нем не знает.
Полностью раскрыться тому, кого ты любишь — нереально. Закон борьбы противоположностей, инстинкт самосохранения и саморефлексия вкупе с извечным желанием не обидеть, не подставить, не сделать больно заставляют вас врать, утаивать по умолчанию, изворачиваться и еще раз врать, в конце концов сделав вашу истинную сущность извращенной, зашифрованной и мимикрировавшей до неузнаваемости.
Это тоже любовь, если вы еще не поняли. Она на многое способна. Прямо как хайтек.
О хайтеке, кстати: он вообще очень способный. Гораздо более способный, чем вы привыкли думать.
Какое-то время я тупо созерцал витрину, возле которой она меня высадила. Давно не пользованная контора — думаю, прогорела еще лет пять назад и с тех пор в силу неудачно выбранного стратегического положения никому так и не приглянулась. Поверх витрины — даже не пыль, как в том магазине с десятком экранов, а грязные потеки. По ту сторону: паутина, неопределяемый скам и высушенные трупики насекомых.