Карьера немца началась с серии запутанных историй, выгодных продаж и покупок, шантажа, эмоций и потерь, которым не было числа. По дороге он думал о висевшем на люстре Жако и о том, как этот американец по фамилии Моррис не моргая быстро произносил слова, которые обжигали Спатцу щеку, словно пули. В его голове звучал мурлыкающий голос Мемфис Джонс, она будет в ярости утром, когда увидит, что он сбежал.
Он шел ровно тридцать три минуты по совершенно бесцельной траектории, похожей со стороны на круги — сужая и сужая ее по направлению к цели, с которой он еще не определился. Он мог бы сделать большой круг и вернуться в шестнадцатый округ, но его двоюродная сестра, чья квартира там находилась, сейчас не спала, а ему не хотелось встречаться с ней. Война изменила их раньше равнодушные отношения, потому что у их голов появилась цена. Месяцами он жил в убеждении, что ничего по-настоящему ужасного случиться не может: прорыв немецкой армии в Седане поставил под вопрос его будущее. Конечно, по-другому, нежели думал Эмери Моррис.
Проблема Морриса была видна, как на ладони. Юрист надеялся, что Спатц замолвит слово о Филиппе Стилвелле вышестоящим лицам в Берлине; но Спатц не торопился этого делать. Стилвелл был мертв. Из возможностей, которые оставил молодой человек, можно было извлечь гораздо больше.
Он остановился в задумчивости на Рю Сент-Жак как раз в тот момент, когда колокола Сент-Северин и Сент-Жульен-де-Павр прозвонили два тридцать. Большое дерево акации на площади Вивиани было таким же древним, как и колокола. Он покурил немного, ощущая, как весенний воздух дрожит вокруг него, как будто он погрузился глубоко в воду. В безмолвии, последовавшем за перезвоном колоколов, он неожиданно понял, что его взгляд сосредоточен на окне одной квартиры в доме напротив, в двух этажах над землей слева от входа. Синий блеск пронзил тьму. Мелькнул силуэт, темный силуэт во мраке. Подруга Стилвелла все еще не спала.
Спатц улыбнулся про себя, удивляясь неумолимому воздействию подсознания, которое привело его точно в то место, куда и предполагал Эмери Моррис, и затушил сигарету. Пересекая улицу, он начал насвистывать фрагмент песни, что-то из репертуара Мемфис.
Три пачки бумаг стояли на полу перед Эмери Моррисом: те, которые ничего не значили, те, которые он хотел сохранить и те, которые нужно уничтожить.
Он обыскал каждый уголок на столе Роже Ламона, перебрал коробки, аккуратно сложенные за стойкой мадам Ренар, он даже взломал непрочный замок маленького кабинета Стилвелла. Дипломы застенчиво висели на гипсовой стене, портреты родителей в черно-белых рамках, рекламный снимок девушки, появившейся на Рю Риволи несколько часов назад — Моррис встретил Салли только однажды в баре Ритц, и она ему не понравилась с первого взгляда; ни одна порядочная женщина не позволит так выставлять свое тело, день за днем стоя покорно перед фотографами, как корова на бойне. «Корова», — пробормотал он, и его белые руки заскользили по оберточной бумаге. — «Дрянь. Проститутка». Удушливый запах пота и поражения щекотал ему ноздри.
Прошла сорок одна минута, и тогда он понял, чего не хватало. Папки, которой он не открывал. Папки, которой не было.
На мгновение он замер посреди офиса Филиппа Стилвелла. Конечно же, молодой дурак украл ее у Ламона, но что он с ней сделал?
И тут его осенило, это было ясно, как день.
— Девчонка, — сказал он.
Она пересматривала все, что написал ей Филипп за последние восемь месяцев: одинокие записки, неподписанные фрагменты, странная открытка, оставленная им на ее подушке, словно его красивый, беззаботный почерк мог исчезнуть, как исчезло его дыхание или свет в его глазах. Она сохранила большинство его записок, глупо надеясь, что когда-нибудь они станут дороги ей, когда она достанет их с чердака дома в Коннектикуте со словами: «Это с тех времен, когда я познакомилась с твоим отцом в Париже, до войны».
Она пила «Перно», потому что его любил Филипп, и ей нужно было что-нибудь, что связывало бы ее с ним. Паника охватила ее, словно студеная океанская волна, в ту секунду, когда она закрыла дверь своей квартиры, паника, причиной которой мог быть поздний час или вид тела Филиппа, который не шел у нее из головы. Но ей казалось, что наиболее вероятная причина паники кроется в ее абсолютной уверенности, что она снова осталась одна, без перспектив или денег, или помощи, когда немцы уже маршировали по территории Бельгии. Салли ощутила приступ головокружения и плакала, сидя на полу поджав ноги, так как она ничего не ела, и лакричное пламя алкоголя быстро воздействовало на мозг. Она паниковала, потому что не знала, как она теперь останется в Париже, и ей не хотелось возвращаться — ни в Денвер, ни в незнакомый дом на Раунд Хилл, к женщине, которая, конечно, будет обвинять ее просто потому, что она, Салли, была здесь, в Париже, а Филипп умер.