Все сие я к себе клоню. Пошел я на весь свой век сирым странником по причине того несказанного бедствия, что постигло меня на самой заре моей. Женили меня родители на прекрасной девице из богатого и старинного крестьянского двора, которая была еще млаже меня и дивной прелести: личико прозрачное, первого снега белей, глаза лазоревые, как у святых отроковиц… Но вот, в первой же брачной ночи нашей, кинулась она от моих объятий под образа в спальной горнице, говоря мне: «Ужели дерзнешь взять мое тело под святой божницею и елейными лампадами? Я приняла венец с тобой не своей волею и не могу быть твоей супругою, зане должна удалиться в скит и монастырь, дабы принять другой венец, умереть для мира заживо, по жестоким грехам моим». Я отвечаю ей: видно, впала ты в безумие, какой же может быть жестокий грех на твоей душе в твоем невинном возрасте! Она же мне: «Про то одна матерь божия ведает, ей же дала я, покаявшись, обет быть чистою». И тогда я — пуще всего от ее сопротивления и подобных страшных слов, да еще под святынями — озверел столь необузданной страстью, что упился ею как раз на том месте, на полу, сколь ни противилась она своей слабой силою и мольбами и рыданием, и вспомнил лишь после того, что имел я ее невинности уже лишенную, не подумавши, однако, кем и как лишена она ее. Будучи во хмелю, в сей же час заснул крепким сном. Она же, в одном исподнем, убежала из спальной горницы в лес и там на своем брачном поясе повесилась. Когда же обрели ее там, то увидели: сидит на снегу у тонких босых ног ее, склонив голову, великий медведь. И, как тот олень, три дня и три ночи оглашал я потом леса окрест своим плачем и зовом, ее на земле уже не достигавшим.
Борис Садовской
ЛЕШИЙ
О. Г. Гладковой [11]
Сосен красно-синих, сосен золотых, изумрудных елок, темно-голубых, хвойною трущобой длится синий строй.
Снизу — бор могучий дышит тишиной. В бурю чуть от ветра слабо дрогнет он и посыплет иглы, издавая стон.
Янтарем закаплет желтая смола…
Прошуршат гиганты — снова тишь и мгла.
Сверху — вещий ветер шепчет сны ветвям. Эти сны верхушки шепчут облакам, — шепчут, застывая в синей вышине.
Облака проходят… тают…
Как во сне, тают и проходят…
Словно сотни лет ничего иного не было и нет.
На глухой поляне под шатром лесным светится болото зеркалом стальным, непроглядной чашей сплошь окружено.
В сумерки ли, в полдень — здесь всегда темно.
Здесь владыки бора, Лешего, приют.
По ночам он дремлет в зыбкой тине тут. Старый, весь мохнатый, мягкий, как паук. Вместо ног — деревья, сучья — вместо рук.
Спать ему привольно. До сырой земли сосны-великаны ветви заплели. Вместо изголовья молодая ель расстилает на ночь пышную постель. Белые кувшинки сны его хранят. Синие стрекозы сказки шелестят.
Но едва лишь солнца первый робкий взор золотом обрызнет заалевший бор, чуть зардеют елки, млея и горя, и запишет томно сонная заря, — вскочит старый Леший, двинется в поход.
По заветным тройкам чащу обойдет. С встречным зверем, с птицей водит разговор.
И владыке дружно отвечает бор. Клики, щебетанья, песни, голоса…
Мощно оживают синие леса.
К озеру выходит он в полдневный зной. В озере недвижен тех же елок строй, так же, отражаясь, дремлют тростники.
По песку крикливо бродят кулики. Шустрые касатки резвою семьей, взвизгивая, мчатся гладью водяной.
Вот прокаркал ворон на сухой сосне. Ястребок пестряный крикнул в вышине. Бултыхнулась рыба…
Тишина, простор, запах свежей тины, облака да бор. Только до опушки не доходит он. Там редеет чаща.
Там со всех сторон неоглядной далью залегли луга. Там студеной речки вьются берега.
В ней другой владыка — старец Водяной. В ней речные девы тешатся игрой. Днем шалят русалки. Любо им одно: водоросли путать, убегать на дно, мелкую плотину всплесками пугать, пестрые ракушки в иле собирать.
А как ночь настанет, — чуть лишь над рекой задрожит, качаясь, месяц голубой, лишь забрезжат звезды, и едва в ночи заснуют, как тени, легкие сычи, — водяные девы, встав из белых вод, над росистым лугом водят хоровод.
11