Эллоли стоит у самого карниза окна на коленях, откинувшись грудью назад, точно собирается ринуться вниз, в темную пропасть каменного двора-колодца. Она видела, как я целовал Таису! Боже, дай ей сил перенести это!..
Оттолкнув от себя девушку, я закрываю глаза рукой, чтобы не видеть то, что должно свершиться. Таиса, плача, бежит в переднюю. Я стою неподвижно и жду, не дыша, с остановившимся от ужаса сердцем. Неужели ты это сделаешь, Эллоли?..
Со звоном захлопывается окно. Слава Богу! Я отрываю руку от глаз и вижу мелькнувшую за стеклом белую тень Эллоли. Она исчезает в сумраке комнаты, и теперь кажется, что черные стекла окна покрывают пустоту жилища, в котором никого и не было. Никого не было…
Таиса ушла, оставив дверь на лестницу открытой; у меня нет сил пойти затворить ее. Я сижу в кресле у стола, совершенно убитый: я ничем не могу оправдаться перед Эллоли, и она не может простить меня!..
Но, Боже мой, я вчера сказал ей: «Будь моей, Эллоли!» И она ответила: «Завтра…» И вот, это «завтра» пришло — и все пропало. Она не придет и никогда не будет моей.
Сумеречный час ночи подходит к концу. Но в комнате все еще овеяно серой мглой, точно траурным газом. Сейчас наступит утро — и все будет кончено. Можно запереть дверь и не ждать. Эллоли нет и не будет…
Я подымаюсь с кресла и вижу — на пороге стоит Эллоли. Она молчит и смотрит на меня большими глазами, жутко темнеющими на белом, как бумага, лице. Я дрожу всем телом.
— Эллоли!.. — говорю я, не веря своим глазам. — Боже, ведь это ты!..
Она молчит, и я вижу, как ее глаза наполняются влагой, и крупные слезы скатываются одна за другой по ее лицу, на грудь, на пол.
— Не надо слез, Эллоли… Ведь ты пришла, значит — простила…
Она тихо качает головой, поднимает край своего платка и закрывает плачущие глаза. Потом поворачивается и бежит, волоча по полу темную шаль.
Никого нет. Ничего не слышно… Я лежу у порога моей комнаты, припав лицом к полу, где она стояла и плакала. Стояла и плакала… Мои губы касаются этих нескольких соленых капель — единственной горькой радости, оставшейся мне от Эллоли…
Днем швейцар приносит мне почту, и я справляюсь у него, кто живет теперь в двадцатом номере. Швейцар удивленно смотрит на меня.
— Там никто не живет уже два месяца.
— Но теперь, теперь! — раздраженно говорю я. — Ведь квартира уже сдана?..
— Нет, она никому не сдана, она заперта, и в ней никто не живет.
Я смотрю на него, ничего не понимая. «А Эллоли? — хочу я сказать. — Ведь я сам видел ее там, только еще этой ночью!..»
Но я ничего не говорю. Швейцар уходит и, затворив за ним дверь, я со стоном сжимаю пальцами стучащие виски и качаюсь как пьяный. Боже, что же это было?..
Кто ты, Эллоли?..
Владимир Ленский
НОЧЬ СЕВЕРНОЙ ВЕСНЫ
Я поселился в Финляндии, в глухом и диком месте, у озера, среди елей и сосен — и жил там одиноко, как отшельник. Безлюдье, свежий шум деревьев, влажные испарения земли и, куда ни посмотришь, небо и зелень — успокаивали мои сильно расстроенные нервы, вливали в мое тело покой и тишину глубокого уединения. Я отдыхал и как будто выздоравливал после тяжкой, долгой болезни. Много ходил по лесу, лежал на траве под солнцем, катался по озеру в лодке. Чувствовал, как прибавлялись силы, восстанавливалось душевное равновесие и росла с каждым днем жажда жизни. Но в душе, где-то глубоко, гнездилась по-прежнему тоска, незаметная днем. И с наступлением ночи я становился тих и грустен, как поляны под легким туманом или как дымящие паром глубокие ляги. И возвращался домой уже весь налитый сном, смутными, белыми грезами таинственно светящейся ночи. Спал чутко и тревожно, часто просыпался и, подняв голову, смотрел на раскрытые окна, погружаясь взором в бледную синеву негаснущего неба, прислушиваясь к свежему шелесту берез, охваченных холодным ночным дыханием северной весны…
Так я прожил две недели. И однажды утром я получил известие о твоей смерти, мой милый, дорогой друг, заставившее меня памятью вернуться к недавнему прошлому и снова мучительно пережить его в воспоминании. Твоя смерть наполнила меня печалью, налила мое тело тяжестью угнетения, омрачила мою душу тенью скорби. Я бродил целый день по холмам, в недоумении и грусти, часто уставал и садился отдыхать и потом снова брел с усталостью в душе и в теле.
На закате я сидел на высоком холме, по склону которого стояли тонкие, доверху голые сосны и молодые темно-зеленые ели с острыми вершинами. Между стволов, как сквозь редкий частокол, светилась холодная гладь озера, казавшаяся опрокинутым небом, а выше, сквозь черные узоры хвоев, переливалось огненным золотом заходящее солнце. Его острые, тонкие лучи тянулись ко мне и слепили глаза, заливая их слезами, — брали, как теплые, женские пальцы, за горло, щекотали и сжимали его. И я заплакал, наконец, о тебе, мой бедный друг, о твоей грустной, неведомой мне смерти. Мне казалось, что я стал совсем, совсем одинок на земле…
Там просидел я до ночи и не заметил, когда она наступила. Заря не гасла, и белесоватый свет стоял на полянах и отражался в озере. Но я узнал ночь в неподвижности сосен и елей, в синеватом отливе травы на холмах, в смутных, тающих контурах лесных отдалений. Я дрожал от холода; возвращаясь домой, промочил в сырой траве ноги. И каждый шорох в ветвях, всплеск в озере, шелест в траве — заставлял меня вздрагивать и испуганно оглядываться. Нервы натянулись и дрожали, как струны, и мне казалось, что ты идешь то рядом со мной, то позади меня, торопясь и прячась от моего взгляда. Я бодрился и старался не думать об этом, но невольно ускорял шаги и боялся смотреть по сторонам…
Около моей дачи, окруженной со всех сторон высокой, черной стеной елей и сосен — мне почудилось в белесоватом сумраке — кто-то метнулся из под мохнатых ветвей елей на поляну и, смутно промелькнув в открытой калитке, исчез во дворе, в тени тихо шелестевших берез. У меня задрожали колени и сильно забилось сердце. Я остановился перед калиткой и долго размышлял: вернуться в лес, к озеру и там переждать до утра или идти в пустой дом, куда, несомненно, кто-то уже проник… Озноб прохватывал мое тело ледяными струями дрожи, от которой начинали стучать зубы. «Ну что ж, — подумал я, — мне необходимо согреться и, наконец, давно пора спать…»
Я занимал весь верхний этаж, где было три комнаты — кабинет, столовая и спальня и еще большая, стеклянная терраса. В нижнем этаже помещалась моя старая кухарка, проводившая во сне все те часы, в которые ей не приходилось стряпать или убирать мои комнаты. Пересилив страх, я поднялся по наружной скрипучей лестнице и засмеялся своему страху, увидев на дверях нетронутый замок. Но тотчас же мой смех сменился ужасом, окатившим меня с головы до ног холодным потом. Мне послышались за дверью шаги и я заметил сквозь стекла, в тускло освещенной ночным небом террасе, большую тень, проплывшую из одного конца в другой и пропавшую в дверях комнаты, где был мой кабинет. «Ага! — подумал я. — В кабинете раскрыто окно, из которого он вылезет и спустится вниз по березе, близко стоящей у окна. Прекрасно, пусть спускается. У меня вовсе нет желания ловить его…»
Я нарочно медлил отпирать замок, чтобы дать время предполагаемому вору вылезть в окно и спуститься по березе на землю. Когда прошло время, достаточное даже для самого неловкого вора, чтобы проделать это, я стал отпирать замок. Руки сильно дрожали и ключ долго не попадал в замочную скважину. Отперев, наконец, дверь, я вошел на террасу и остановился, вслушиваясь в тишину комнат. Во всех трех комнатах были раскрыты окна, как я оставил их, и слышно было только, как шумели во дворе от ночного холода высокие березы…
Я прошел террасу, стараясь не стучать ногами — колени мои дрожали и сердце билось бешеным темпом — и, подойдя к двери кабинета, остановился, вытянул шею и, заглянув туда, обмер. Ты сидел у письменного стола сбоку, в глубоком кресле, откинув голову с длинными до плеч волосами на спинку, глядя на меня в упор неподвижными, стеклянными глазами. Левая часть лица была в тени, правая освещалась по линии лба, носа, губ и подбородка из окна зеленоватым светом белой ночи. На ручках кресел лежали, тоже освещенные, бледные, тонкие кисти рук…