Выбрать главу

— Озимовский, кандидат университета. Родом я из Владимира, но живу в Москве.

— Позвольте, но ведь вы… Вы мой родной дед. Я тоже Озимовский. Ну да, теперь все понятно. Вы отец моего покойного отца.

— Если бы я имел сына. Увы, я холост.

Озимовский вскочил.

— Боже! Да что же это такое! Что за ужасы! Я говорю с моим дедом, которого никогда не видал и не мог увидеть: ведь вы умерли, едва родился отец, а между тем и отца еще нет на свете! Как же я связан с вами и чем? Не уходите, вы мне единственный близкий человек, милый дедушка, спасите меня, спасите!

Двойник привстал. Озимовский упал к нему в объятья и растворился в них. Медленно проиграли куранты на Спасской башне.

Пробудившись в большой белой комнате с ослепительным потолком, Озимовский проворно оделся и глянул в зеркало. Оттуда улыбнулся ему лысый сморщенный старичок.

Неизвестный, войдя, предложил прогуляться.

Они прошли на Страстную площадь. Вместо бульвара была стеклянная галерея. Там гуляли и сидели у столиков; музыка заливалась.

Озимовский не узнавал Москвы. Гигантские дома загромождали ее. Неслись автобусы, парили аэропланы. Никитский бульвар превратился в большой пассаж.

Из автомобиля вылез Мозоль. Он был толст и важен; седая борода закрывала ему всю грудь.

— Здравствуйте, Мозоль!

Мозоль приостановился.

— Простите, господин: это больной человек, содержится у нас в клинике.

— Вот как. А чем он болен?

— Не могу назвать в точности ихнюю болезнь, а только им кажется, будто они живут в стародавние времена.

— Любопытно.

Мозоль, прищурясь, посмотрел на Озимовского, подумал, поправил бороду и, взглянув на часы, прошел не спеша в пассаж.

1915

Юрий Юркун

ДВОЙНИК

(Рассказ в одном письме)

Л. А. Каннегисеру [16]

Эти дни… — ты понимаешь, несомненно, что я имею в виду противоположное дням, — ничто здесь не спит, все дышит особенной жизнью — и этот переворачивающий мне душу табак, и розы, которые были и вечно будут розами, с запахом, который вечно нов, как и то, символ чего это растение.

Повторяю, того, что я пережил, не стоит и не дала мне хотя бы вся моя жизнь.

Нужно найти Ее; а это — истина, что мы не умеем искать; дуракам счастье — и я без поисков нашел.

Мой милый Николай, ты знаешь, я — не мальчик и не невежда; кто из наших александрийцев всех опытнее в этих делах? — твоя поговорка гласила, что я… один я.

Ну видишь? Теперь я спокоен, но был, был тем, у кого отваливается голова.

Доказательств тьма и без моих признаний. Мой друг, равный только тебе и носящий ту же венгерку, обманут мной и без намека на угрызения совести.

Ах! Но только найти Ее… Забыть весь мир, самого себя — этого так мало! Пойми: Она — не простая, обыкновенная смертная. О, нет! Таких «бессмертных» наши видали, видели, а «Она» — это та, которая одна единственная для каждого единственного. Не первая любовь и не последняя, а лишь из особенной любви к тебе даримая судьбою, ни за какие-нибудь достоинства, а за глупость, что самое большое, пожалуй, в этой жизни…

Поймешь ли меня?

Эта женщина только для тебя единственно сотворенная, как единственен и ты лишь для Нее.

И это узнается, открывается только после объятий.

Тебе ясно?

Итак, приступаю к изложению того, что произошло со мною, главного же я не в силах объяснить, как относящегося ко многому, что есть, «но чего не снилось»… и проч.

Еще в начале письма я говорил, что был пьян, т. е. поглощен любовью и в эту ночь, как в предыдущие. Подчеркиваю этим невозможность всяческой намеренно вызванной галлюцинации. Я хочу сказать, что до чертовщины мне не было дела.

Я разделся и лег.

Привычке, привитой школою, я и на этот раз не изменил; это вкоренилось и уже не может быть искоренимо, коли стало второю натурою…

На стуле лежали карманные вещи, пояс и револьвер, на спинке (это и есть о привычке) моя венгерка. Все при мне и вокруг меня.

Я… да!.. Долго не мог уснуть… (конечно, моя психология применима ко всем, и всех — ко мне). Но на этот раз это «долго» было очень непродолжительным.

Для чего в этом доме были ставни, я не знаю. Для того ли, чтоб мой рассказ стал рассказом?

Я услышал сначала раскачивание болта, затем скрип, но я не видел ничего… Я только взглянул на револьвер… тотчас же прогнал эти мысли… почему я это сделал — понятно… Как подалась запертая рама?.. Но она могла быть и не запертой…

Я увидел ногу… в сапоге со шпорою, затем александрийскую нашу венгерку… Мысли от «Нее» как-то перешли на ее мужа… Но лед, вода меня окатили, когда высокий стройный гусар придвинулся ближе ко мне… Тысячей слов не пересказать… Это был я!

Я до боли его ясно видел… только оглох… Я ясно понимал, что оглох… Ни шпор, ни скрипенья сапог я не слышал… Традиционно сел он в ногах кровати, но он был жив… Я сто клятв приношу в этом… Он дышал… Я видел — он дышал…

Долго ли, коротко ли сидел… но только, моргнув, — реально-пререально — левым глазом, спокойно исчез. Но исчез, не перелезая через подоконник, исчез, растаял у самого окна…

Конечно, получив дар самообладания, я тотчас подскочил к окну, — ставня была закрытой. Я распахнул окно… Нет, но «его уже не было», а кругом было зарево, пламя… не только от дома, — от ближайших кустов… их вид был декорацией оперного ада.

Я разбудил… Все до последнего спали, как в предосаднейшей из сказок.

Посмотри на штемпель конверта.

Я далек ото всего, понимаешь, — ото всего и от той удивительной любви. И произошло это так же сказочно, непонятно во всех отношениях, как и появление этого двойника.

Юрий Юркун

ПОБРЯКУШКА

Т. Г. Шенфельд [17]

Рыжей с малиновым от темноты оттенком была его кривая борода, скошенные циничным лукавством, гадко-прегадко глядели его глаза, сильно он был горбатым, сильно хромал. И несмотря на то, что по всей деревне трещала в его руке на многие переливы и перекаты, слепя глаза пестротою цветов, золота и серебра, неописуемой красоты побрякушка, дети крестьян к нему подходить на близкое расстояние не решались.

Старики и старухи в нем без малейшего труда опознали дьявола, хотя в манишке, при галстуке, съехавшем под левое ухо, и пиджачной паре немудреного закройщика, да манжетах с запонками крупной жести легче было признать его за переодетого немецкого солдата.

Черт был не сложным, не хитрым, но сам о себе был, вероятно, другого мнения.

В первый день он появился под вечер, когда солнце клонилось к закату, когда после ужина почти все жители деревни или сходились к соседним домам, или ждали к себе поболтать соседей.

На женщин побрякушка произвела неотразимое впечатление, особенно на тех, кто помоложе: еле-еле отцам да мужьям удалось удержать их от того, чтоб они вереницей не потянулись за дьяволом.

Хромой попрыгал, повизжал в чудесное создание своих рук и, поведя таинственно гадкими косыми буркалами, заковылял к концу деревни, туда, где заходило солнце. От хромой ноги под ним подымалась такая пыль, что старухи молодухам неоспоримым старались доказать его происхождение.

— То дым, то дым! — шамкали они.

А уж вдали только трещал и заливался магический инструмент.

Не спали эту ночь все молодухи в деревне, ворочались, вздыхали, тайком выходили на улицу, глядели, нет ли, не появится ли опять рыжебородый красавец. Но нет, все было тихо, и только лживый слух беспокойнее заставлял гарцевать чувства и мысли. В ушах трещал и заливался магический инструмент, трещал, трещал и без конца… Крашеные стекла, которыми он был выклеен, в видениях молодух лились на луне, щемя сердце любовью даже… не даже, а прямо к владельцу побрякушки. Его малиновая борода — ну, точно украшением была к волшебной игрушке, а глаза, ну, в точь цветные стекла!

вернуться

16

Л. А. Каннегиссеру — Л. А. Каннегиссер (1896–1918) — поэт, был близок к Кузмину, Юркуну, Есенину и др. литераторам. Будучи юнкером Михайловского артиллерийского училища, пытался в 1917 г. защищать Зимний дворец во время штурма. 30 августа 1918 г. застрелил председателя Петроградской ЧК М. Урицкого и в октябре был расстрелян. Ю. Юркун привлекался к следствию по делу об убийстве Урицкого и три месяца провел к заключении.

вернуться

17

Т. Г. Шенфельд — писательница, адресат двух посвящений И. Северянина. Печаталась под псевд. «Краснопольская». В 1910-х гг. опубликовала несколько романов и рассказов, в т. ч. «Над любовью» (с описанием кабаре «Бродячая собака») в том же 3-м вып. альм. Петроградские вечера (1914), где был напечатан и рассказ Юркуна «Серебряное сердце». В нач. 1920-х гг. эмигрировала.