Я повиновался.
Мы ехали несколько минут молча.
Она сидела, прижавшись в углу, закутанная в меха, бледная, красивая — пристально смотря на меня.
— Ну, что вы скажете, Лидия Сергеевна? — шутливо начал я, желая прекратить это неловкое молчание.
— Я хочу вас просить об одолжении, даже о милости… Будьте завтра на концерте в пользу N-ского общества! Я танцую… Но будьте один… мне это надо… страшно надо — необходимо… от этого зависит многое. Вспомните могилу! Именем лежащего в ней заклинаю вас!
— Зачем же так просить, Лидия Сергеевна? — удивился я. — Я приду на концерт.
— Ах, это еще не все! Я умоляю вас на другой день после концерта поехать со мной туда, в Никоново… на могилу. Ведь всего четыре часа по железной дороге, а там три версты на лошадях от станции… Заклинаю вас!
Она схватила мои руки и смотрела мне в глаза расширенными глазами.
Я смутился.
— Лидия Сергеевна, ведь концерт будет 23 декабря — значит, 24-го, в сочельник, я должен ехать с вами, а этот день я привык проводить в семье.
— Боже, Боже мой! Что же мне делать? — воскликнула она с отчаянием. — Поймите же, что это единственное средство спасти меня! Вы молоды, вы храбры, вы сильны, и вы отказываетесь спасти человека… Сжальтесь надо мной!
Она в каком-то экстазе прижалась ко мне, осыпая поцелуями мои руки. Смущенный, потрясенный, я согласился.
В Никоновке нас ждали. Дом был протоплен, стол накрыт.
Было около девяти часов, когда мы, скрипя полозьями, подъехали к занесенному снегом дому.
Лидия переоделась в тунику из легкой материи, в которой она накануне танцевала свои античные танцы, на ее распущенных волосах белел венок из нарциссов.
Надо сознаться, она была странно хороша в этом фантастическом наряде, почти обнаженная.
Глаза ее блестели, щеки горели, все движения были нервны, и ее нервность сообщалась мне.
Шампанское, которое мы пили, не веселило нас, мы все время молчали. Она поминутно вздрагивала, к чему-то прислушивалась и взглядывала на часы.
— Чего вы ждете? — спросил я равнодушно.
— Молчите, — шептала она испуганно.
Я чувствовал, что мои нервы совсем расшатались, я хотел было подняться с низкого дивана, на котором мы сидели, — как вдруг она, схватив мою руку, прошептала:
— Пора, пора… приготовься защищать меня, призрак встал из могилы… слышишь, он отвалил плиту… он идет.
Я жутко прислушивался, но слышал только отдаленный лай собак.
— Милый, милый, милый, — шептала она, обнимая меня, — охвати меня крепче… защити меня!
— Лидия Сергеевна, да скажите, что это все значит?
Я сам был испуган. В этом пустом доме, занесенном снегом, наедине с этой женщиной, которая казалась безумной, я начинал чувствовать, что меня охватывает ужас.
— Слушай… слушай… — шептала она, приникая к моей груди.
Я, действительно, услышал — словно скрип полозьев по снегу. Потом где-то стукнула дверь. Шаги. Да, шаги я уже слышал ясно… Они приближались… Дверь распахнулась. Я вскочил, готовый защищаться от опасности, естественной и сверхъестественной, но… только тихо ахнул.
Передо мной, в шубке и шапочке, стояла Надя, а за ней ее брат-студент.
— Как вы сюда попали, Надя? — воскликнула Лидия. — Надя, милая Надя, дитя, дитя мое, ради Бога, не подумайте чего-нибудь дурного.
— Я ничего не думаю, а я вижу, — гордо сказала Надя. — Я получила анонимное письмо, приглашавшее меня сюда… Брат мой не советовал мне ехать, но я настояла, и очень довольна. Прощайте.
Она повернулась и вышла.
Свадьба моя расстроилась. Вся жизнь изломалась. Надя не хотела слушать никаких объяснений. Лидия не приняла меня, когда я пришел к ней, чтобы требовать от нее объяснительного письма к моей невесте и выслала мне записку: «Могила эта — роковая для всякого, кто хотя раз приблизится к ней».
Я уехал служить за границу.
Прошло несколько лет. До меня дошли слухи, что Надя вышла замуж. Ни ее, ни Лидии я больше не встречал. Встретил я в каком-то курорте Анну Семеновну, которая состояла компаньонкой при больной даме.
Анна Семеновна мне несколько осветила «загадочную» Лидию Андал, так как долгое время жила у нее в качестве ширмы, за которой воздушная Лидия пряталась, совершая свои коммерческие сделки.
— А что это была за могила в парке, в Никоновке? — спросил я.
— Это в углу парка, у речки-то?
— Да.
— Это еще бабушка прежних владельцев похоронила там свою любимую болонку Аморку, — ответила спокойно Анна Семеновна.
Владимир Ленский
ЭЛЛОЛИ
Голубое северное лето. Погода стоит необычайная для Петербурга: безоблачно, знойно, ночи ясны, и зори ночные заливают все небо светом… Моя квартирная хозяйка, со всеми своими чадами, домочадцами и прислугой, перекочевала на дачу. Я остался один в квартире. Сегодня — первый день моего одиночества…
В три часа дня я кончаю мою службу, наскоро обедаю в ресторане — и лечу домой. Господи Боже мой, какое наслаждение — ехать домой, зная, что там тебя ждут пустые, безмолвные комнаты, в которых, в течение многих часов, не услышишь ни человеческого голоса, ни шагов, ни даже шороха платья!..
Я неврастеник. Я весь издерган суетой большого города, бухгалтерией, бессонными ночами. Естественно, почему я так радуюсь тишине и одиночеству. Но пустота моей квартиры недолго радует меня. Во дворе до позднего вечера раздаются голоса, крики, музыка шарманки, граммофонов. И я хожу по комнатам в тоске и не нахожу себе места…
Вот уже десять часов, — а ночь не темнеет; внизу, во дворе, сумерки, а небо над крышами ясно и прозрачно, светит и светит. Слава Богу — во дворе становится тихо. Но во мне еще все дрожит, и голова горит, как в угаре…
Я зажигаю на моем письменном столе лампу и сажусь писать стихи. В конторе — я бухгалтер, дома — я поэт. Никто не знает, что я пишу стихи. Я не посылаю их в журналы, не гонюсь ни за славой, ни за гонораром. Я пишу для себя, повинуясь лишь потребности к лирическим излияниям…
Я пишу об одиночестве, о сладкой отраде ночной тишины, о мечтах, посещающих меня в моем уединении, о любви к неведомой женщине, которой я никогда не видел. Проходит два часа, я кончаю и встаю из-за стола. Кто пишет стихи, тот знает это блаженное состояние поэта, опьяненного музыкой собственных рифм, когда он повторяет их про себя и не может насытиться ими…
Во дворе уже все спят, окна закрыты, огни потушены. Я оглядываю с высоты шестого этажа весь двор-коробку, — всюду темно и тихо. Но тут я замечаю, что вправо от меня, в боковом корпусе, ниже этажом, одно окно раскрыто, и на его подоконнике, высунувшись головой на железный карниз, лежит женщина в белом, совершенно неподвижно, точно спит. Меня это удивляет: это квартира по моей лестнице, № 20, которая пустовала уже два месяца. Теперь, по-видимому, в ней появились новые жильцы.
Я наклоняюсь из своего окна и, затаив дыхание, смотрю на белую женщину. Я только что писал о любви к неведомой женщине, и этот милый призрак как будто вызван моими стихами к жизни. Меня это волнует. Мне хочется дать ей знать о себе, и я, прерывающимся шепотом, посылаю ей вниз мои новые стихи:
Я умолкаю от переполняющего меня чувства. Проходит минута, и вот — она шевелится, приподнимается, и ко мне поворачивается белое, едва заметное в темноте окна лицо с большими темными впадинами глаз. Она смотрит на меня не больше одного мгновения, но этот миг длится бесконечно долго; мы впились друг в друга глазами и застыли, и время как будто остановилось. Потом она тихо опускает голову, кладет ее на протянутую на карнизе обнаженную руку и снова погружается в безмолвную неподвижность.