И тогда я услыхал твой громкий, злой хохот, от которого у меня дрожь побежала по спине. Ты стоял в отдалении, прислонившись спиной к сосне, с черным лицом и растрепанными вихрем волосами и хохотал, широко раскрывая рот и сверкая белками закатившихся глаз. Виктория со страхом в лице смотрела на тебя и жалась ко мне.
— Я не пойду дальше, — шептала она, — пойдем отсюда…
Мы повернулись и пошли назад. Обернувшись, я крикнул тебе:
— Мы идем домой!
И потом, уже не оборачиваясь, я слыхал, как ты шел за нами, в таком же отдалении, как прежде шел я за тобой и Викторией…
Скоро, еще в лесу, мы потеряли тебя из виду. Я привел Викторию к себе, и мы вместе обедали, в моей столовой, залитой оранжевым светом заходящего солнца. Как-то особенно празднично сияла белоснежная скатерть и сверкали бокалы с красным вином, а букет темных роз, купленный нами по дороге и поставленный посреди стола в высоком, узком бокале — придавал столу и всей комнате вид теплой, интимной уютности. Виктория, уже оправившаяся после лесной прогулки, была, как и утром, нервно весела и смеялась таким же частым, коротким смешком. Она много пила вина, и ее миндалевидные глаза блестели жутким, тусклым огнем, прятавшимся под темными ресницами полуопущенных век. От ее долгих, пристальных, как будто гипнотизировавших взглядов я лишался воли, и мной овладевало непонятное беспокойство. Мне казалось, что ты имел на Викторию какие-то права, и я не хотел нарушать их. Я опускал глаза и старался не замечать ее возбуждения, и в то же время весь дрожал от мысли о возможности обладания этой красивой, страстной девушкой.
К концу обеда возбужденность Виктории, казалось, достигла высшей степени. Она тяжело дышала, говорила с трудом, часто и нервно смеялась, поднося ко рту смятый в комок розовый, шелковый платок и, умолкая на минуту и бледнея, в изнеможении откидывалась на спинку стула и закрывала глаза. После обеда мы перешли в кабинет, и Виктория прилегла на софу.
Я сидел к креслах, у окна, и от моего взгляда, которым я жадно впивался в нее, не скрылась намеренность ее движения, завернувшего юбку и открывшего одну ее ногу до колена. Я увидел маленькую, с крутым подъемом ногу, туго обтянутую мягкокожим черным ботинком и голень, до половины одетую, как у детей, в ажурный шелковый чулок. От края черного чулка до колена нога была голая, и кожа на ней, розовая, атласная, без одного пятнышка, как будто светилась на темно-зеленом бархате софы. Женские ноги, и в особенности колени волнуют и трогают меня до щемящей боли в груди своей детской, нежно-беспомощной красотой. Ты знаешь мою слабость: я готов до потери сознания целовать колени женщины и ничем больше не посягнуть на ее тело, которое в эти минуты я боготворю, как святыню. Но колено Виктории, этой странной девушки, которая, казалось, всегда была окружена знойным воздухом страсти, ее колено раздражало только мою чувственность, которая требовала всех радостей, заключенных в ее девически-нежном теле. Я не мог больше бороться с искушением, забыл о тебе и о твоих, предполагаемых мною, правах на Викторию. Кровь бросилась мне в голову и застучала в висках. Шатаясь, я подошел к ней и, опустившись на ковер, припал губами к ее колену…
Она не шевелилась, как будто спала, закрыв глаза, закинув руки за голову. Лицо ее было бледно и прекрасно; на белом высоком лбу лежал черный, круглый завиток волос; губы полураскрылись, обнажив нижний ряд чудесных белых зубов. Казалось, она не чувствовала моих прикосновений, не слыхала моих поцелуев. Я открыл и второе колено и жадно целовал их, тесно прижатых друг к другу, то впиваясь в них, то едва касаясь их теплой, бархатистой поверхности воспаленными губами. И, опьянившись тонким, едва уловимым запахом их кожи, смешанным с духами окружавшего их кружевного белья, я порывисто поднялся и начал расстегивать дрожащими руками на ее груди кофточку. Виктория как будто теперь только проснулась и быстрым, испуганным движением руки отстранив мои руки, поднялась и откинула на ноги юбку. Потом застегнула кофточку и, как ни в чем не бывало, встала с софы и, потягиваясь, утомленным голосом проговорила:
— Я устала… мне хочется спать…
Я почувствовал к ней острую ненависть и, отойдя к окну, пробормотал, стоя к ней спиной:
— Пойдите в спальню и лягте…
Она ушла в соседнюю комнату и затворила за собою дверь. Я услыхал звон запираемого в дверях замка и потом легкий шорох платья, которое она, по-видимому, снимала с себя…
И тогда я вспомнил о тебе и облегченно вздохнул. Слава Богу, что между мной и Викторией ничего не произошло! Я могу смотреть тебе в глаза по-прежнему открыто и сохранить наши дружеские отношения, которыми я дорожил больше, чем ты думал. Нужно подальше быть от этой девушки и стараться держать себя в руках. О самой Виктории я не знал, что думать. Я был в недоумении, не понимал ее поступка, — она мне казалась то развращенной и легкомысленной, то странной и загадочной…
Наступил вечер, и на стеклах раскрытых на улицу окон горел красный свет заката. Веяло в окна вечерней свежестью; из католической церкви, стоявшей на площади перед моими окнами, доносились бархатные аккорды органа и тонкие серебряные дисканты детей-певчих. Все это навеяло на меня тихое, мирное настроение. Я взял со стола первую попавшуюся под руки книгу, — это была «История живописи» Рихарда Мутера[34], — раскрыл ее наугад и, начав читать с половины страницы, увлекся и забыл обо всем на свете.
Читал я, по-видимому, долго, потому что когда ты окликнул меня с тротуара и я выглянул в окно, воздух в улице был уже густо-синий, и на небе, прямо передо мной, горела яркая первая звезда вечера. В костеле служба давно окончилась, и он был заперт, тих и сумрачен.
— Ты один? — спросил ты, стоя под моим окном и стараясь незаметно, через мое плечо, заглянуть в комнату.
Я забыл о том, что Виктория была в моей спальне, и радуясь, как всегда, твоему приходу, беззаботно отвечал:
— Конечно, один! Заходи…
И вот, ты вошел в комнату и, почему-то избегая смотреть мне в лицо, подал мне руку и молча прошелся раза два из угла в угол. Потом прилег на софу и закрыл глаза, и у тебя тогда было такое же неподвижное, мертвенно-бледное лицо, как сейчас. Прошло несколько минут в глубоком молчании. Я сидел в кресле, у окна, смотрел на твое лицо, и тогда, не знаю отчего, мне пришло в голову, что ты непременно умрешь от своей руки, кончишь самоубийством. Какие-то особенно страдальческие складки около губ, впадины глаз и заостренность носа указывали на это…
За дверью в спальне послышался торопливый шелест шелка, шорох платья, звуки осторожных шагов. Ты быстро поднялся, сел и, прислушавшись, взволнованно прошептал:
— У тебя Виктория.
Я уже при первом шорохе вспомнил о ней, смешался и ответил не сразу:
— Она, видишь ли, обедала у меня… и потом… ей захотелось отдохнуть… от прогулки…
Я заметил, как сверкнули твои глаза злым, недоверчивым блеском и, еще больше смутившись, пробормотал:
— Ты, пожалуйста, не подумай чего-нибудь… Это было бы с твоей стороны…
По твоим губам проскользнула твоя обычная, загадочная усмешка.
— Я ничего не думаю, — тихо сказал ты и, поднявшись с софы, взялся за шляпу.
В дверях щелкнул замок, — и на пороге появилась Виктория. В сгустившихся сумерках виден был только бледный овал ее лица с темными пятнами глаз, окруженный черным матом волос. Она в нерешительности стояла в дверях, чувствуя, что между нами что-то происходит. Ты подал мне руку и мельком, словно пустое место, окинул ее беглым взглядом и широкими шагами вышел из комнаты. Спустя минут десять, ушла и Виктория. Она, видимо, была чем-то смущена, расстроена, и во всем ее существе чувствовалась глубокая, тихая подавленность…
На другой день ты пришел ко мне бледный, с лихорадочно горевшими глазами, весь нервно передергиваемый какой-то внутренней болью. По твоему лицу я угадал, что ты не спал и промучился всю ночь. Наш разговор, как ты помнишь, был короток и странен. Ты сухо, отрывисто спросил:
34
…