Он пристроился на скамейке напротив, и сквозь подступавшую дремоту подумал вот о чем: когда Семченко выйдет из школы, можно будет обратиться к нему по имени-отчеству, но на «ты». Что значат теперь те восемь лет, которые разделяли их тогда!
Вечером первого июля Вадим сидел на этой тумбе у крыльца Стефановского училища, ждал Семченко. Народ расходился с митинга. Мимо пронесли фанерного красноармейца — розовощекого, рот растянут, как гармоника; на его деревянном штыке болтались чучела генералов с лицами защитного цвета. Из галифе, отметил Вадим. Видать, много дорог исходили в этих галифе под дождем и солнцем, и потому тусклы, печальны были у генералов лица.
Неподалеку крутился Генька Хрдырев, сосед. Вадим окликнул его:
— Ходырь! Подь-ка сюда!
— Чего тебе? — издали отозвался тот.
— Скажи мамке, пускай за козой лучше смотрит. Вечно ваша Билька у афишной стенки отирается. Вчера два раза гонял, у праздничной программы весь низ объела.
— Выше клеить надо, — сказал Генька и исчез в толпе.
Семченко приехал без четверти восемь. Он вылез из брички, ласково потрепал Глобуса по решетчатой морде:
— Это тебе, брат, не пушку таскать!
Привязал его к тумбе, ткнул пальцем в кучерявого пацаненка:
— Ты покараулишь. Вернусь, двадцать рублей дам.
— А я! Дяденька, а я! — заныли его голопятые соратники.
— Ну, вместе караульте. Семечек вам куплю.
— У ветеринара были? — спросил Вадим.
— Ага. Говорит, соколок воспален немного, мазь дал.
Они поднялись на крыльцо, над порталом которого уродливо зияла разбитая лепка царского герба, миновали прихожую и очутились в просторном предлестничном вестибюле. Здесь стояли трое молодых людей, по виду студенты. Семченко пожал им руки, сказав:
— Бонан весперон.
Звучало это таинственно и строго, будто не на праздничный концерт пришли, а на сборище заговорщиков.
— Бонан весперон, Николай Семенович, — уважительно отвечали молодые люди. — Добрый вечер.
Потом они заговорили по-русски — про парад на Сенной площади, про митинг, а Вадим стал рассматривать висевший возле двери диковинный плакат, на котором красками нарисован был согнутый указательный палец размером с дужку ведра. У ногтя, а также у внутренних и внешних сгибов его фаланг красовались латинские буквы, рядом на эсперанто написан был стишок в четыре строки. О том, что это стишок, можно было догадаться по окончаниям.
— Что это? — спросил Вадим. — Почему палец?
Семченко отмахнулся:
— А, чепуха! Не обращай внимания.
— Он вход в зал указывает?
— Юноша интересуется, Николай Семенович! Почему же не объяснить? — К ним подходил франтоватый старичок с длинными седыми волосами, косицами свисавшими на ворот пиджака. — Это изобретение нашего учителя, доктора Заменгофа. С помощью собственного пальца можно определить, какой будет день недели в любое число года. Инструмент простейший — палец! А сколько пользы! Смотрите, буква А соответствует понедельнику и так далее по ходу часовой стрелки. Стихотворение — это ключ. Выучить его наизусть весьма просто, даже если вы не знаете эсперанто. В нем всего двенадцать слов, по числу месяцев…
— Ведь договаривались же! — рявкнул вдруг Семченко. — Или снимайте это безобразие к чертовой матери, или другие стихи придумывайте!
Он сорвал плакат, смял его и каблуком вбил в урну.
— Что вы себе позволяете? — возмутился старичок. — Я буду ставить вопрос на правлении, да-да!
— Ладно, Игнатий Федорович, — Семченко примирительно положил руку ему на плечо, — не сердитесь. Скажите лучше, кого вы нарядили Казарозу встречать?
— Ваша затея, вы и распоряжайтесь. При таком обращении я вообще готов сложить с себя председательские полномочия.
Семченко повернулся к Вадиму:
— Выручай, брат! Бери нашего Буцефала, дуй к театру. Встретишь там Казарозу и доставишь сюда… Выступать сейчас, а то сам бы поехал.
— Из себя-то она какая?
— Маленькая, тебя меньше. Волосы серые, гладкие, вот так углом лежат. — Семченко сложил у лба свои крупные бугристые ладони, словно собирался молиться по-татарски, затем развел их вниз и в стороны. — Да не сомневайся, ее сразу узнаешь!
— Старичок этот — ваш председатель, что ли? — спросил Вадим, когда вместе вышли на улицу.
— Линев Игнатий Федорович, — кивнул Семченко. — В конторе железной дороги служил. На эсперанто шпарит — заслушаешься!
— А о чем все-таки тот стишок?
— Дался он тебе! Ну, не наш стишок, не наш… Про надежду там — в религиозном смысле, про бога, про смирение. Но народ любопытствует. Завлекательно, да и календарей пока не хватает.
Вадим взял вожжи, через пять минут бричка свернула с булыжника на немощеную Торговую, и слева, над крышами, поднялась желто-белая уступчатая пирамида соборной колокольни; оттуда, с реки, надвигалась на город вечерняя прохлада.
С тротуара махнул рукой Осипов, и Вадим остановился. Литконсультант был порядком навеселе, он с трудом залез в бричку, но сесть гордо отказался, стоял, уцепившись Вадиму за плечи.
— Хе-хе! Господам эсперантистам нужна реклама! — Узнав о цели поездки, Осипов попытался ернически потереть ладони и едва не вывалился на землю.
Напротив театрального подъезда возвышалась оставшаяся после митинга дощатая трибуна, расписанная лозунгами, возле нее и остановились. Осипов никуда уходить не собирался, явно решив дождаться Казарозу, что Вадиму не понравилось. Вообще этот человек доверия не вызывал. Имея жену и двоих детей, он самым откровенным образом ухлестывал за Наденькой, охмурял ее балладой собственного сочинения, напечатанной когда-то «Губернскими ведомостями» ко Дню Белого цветка — Всероссийскому дню борьбы с туберкулезом.
Наконец вышла из театра маленькая стройная женщина в зеленой жакетке, с сумочкой на ремешке; Вадим окликнул ее, и она почти подбежала.
— Я Казароза. Вы из эсперанто-клуба?
Осипов церемонно представился ей, поцеловал руку, а когда стали усаживаться, из подъезда выскочил светловолосый паренек в белой косоворотке.
— Поклонник, — сказала Казароза. — В поезде познакомились, и по пятам за мной ходит. Никуда от него не денешься.
Паренек уже стоял у брички, смотрел умоляюще:
— Зинаида Георгиевна, позвольте мне с вами…
— Неужели, Ванечка, я вам еще не надоела?
— Да пускай едет, — сказал Осипов. — Мы все ваши поклонники. Имя нам — легион. Пора уже ввести какой-нибудь отличительный знак на одежде, чтобы узнавать друг друга на улице.
Кумышкой от него разило нестерпимо.
— Выпил, знаете ли, бокал шампанского, — объяснил он. — Праздник сегодня. А я тоже внес посильную лепту в дело освобождения.
Тронулись. Слегка приобняв Казарозу за талию, Осипов начал рассказывать, как в своем «Календаре садовода и птичницы» на посмешище всему городу вывел Виктора Пепеляева, министра внутренних дел в Омском правительстве, под видом крыжовника.
— Почему именно крыжовника? — удивилась Казароза.
Но Осипов уже перевел разговор на другую тему:
— Простите, не спросил, как принимала вас наша публика?
— Вы не представляете как хлопали, — сказал Ванечка. — И в зале битком. Полный сбор.
— Ну, — улыбнулась Казароза, — это потому, наверное, что буфет очень хороший. Бутерброды с колбасой, с салом.
— Нет, нет и еще раз нет! — горячо возразил Осипов. — Наша публика видит истинный талант. Эти бутерброды ей — тьфу, поверьте мне! Вы попросту недооцениваете российскую губернию. Я имею в виду губернские города. Разве не они явили всему миру пример борьбы за подлинную демократию, против обеих диктатур — генеральской и пролетарской. Уфа, Самара, Пермь, Архангельск…
— Вы что, — спросил Ванечка, — учредиловец?
— Я боролся против Колчака, и я свободный человек! — заявил Осипов. — И ты, миленький, на меня ярлыков не вешай. На мне их знаешь сколько навешано? Как на чемодане. И я вам говорю: через губернские города пройдут пути истории в двадцатом столетии. Всемирной, заметьте, истории!