Выбрать главу

В восемнадцатом году, в Питере, сидя в нетопленом театральном зале на Соляном Городке, где зрители курили прямо в креслах, и куда он попал случайно, когда бродил один по вымершим столичным улицам, Семченко увидел на сцене маленькую, удивительно сложенную женщину. Играла она в спектакле по пьесе «Фуэнте овехуна», то есть «Овечий источник», а по ходу действия, аккомпанируя себе на бубне или на гитаре, танцевала и вела песенки, ни мелодии, ни слов которых Семченко не запомнил, потому что во все глаза смотрел на певицу, других артистов попросту не замечал. Он сидел в первом ряду, развалившись, нахально вытянув перед собой ноги в забрызганных грязью офицерских хромачах, снятых с убитого поручика под Гатчиной, вызывающе передвинув кобуру с бедра на живот, и рядом с ним никто не садился, можно было раскинуть руки на соседние кресла. Пьеса была испанская, но вполне революционная, хотя даже это вскоре перестало интересовать: видел одну главную героиню.

У нее были темные, с вишневым оттенком глаза, круглый подбородок, гладкие, пепельно-русые волосы, сколотые на затылке, углом обрамляли лоб и лежали как-то очень просто, мило, словно и в обычной жизни носила такую прическу, не только на сцене. Была она в неких полупрозрачных белых одеждах, на другой женщине эта хламида выглядела бы нескромно, а на ней — нет. И танцевала тоже просто и мило, как танцуют для собственного ребенка, причем босиком, не боясь занозить ноги о некрашеные доски пола.

В перерыве поинтересовался, кто такая, и объяснили коротко, удивившись, что не знает: Казароза, певица.

После спектакля, когда немногочисленная публика потянулась к выходу, Семченко пробрался за кулисы, отыскал Казарозу и предложил ей назавтра поехать в казарму, где стоял их полк, выступить перед бойцами. Он и сам понимал, что это предлог, не больше, просто хотелось увидеть ее еще раз, поговорить, услышать ее голос, обращенный не в зал, а лично к нему, Семченко. Время было смурное, маетное. Сегодня жив, завтра мертв. Через несколько дней полк отбывал на фронт, а пока все же в Питере стояли, в столице как-никак, в Северной Пальмире, и возмечталось вдруг о чем-то таком, особенном, вот и пошел. Думал, уговаривать придется, приготовился даже воззвать к ее революционной совести, если откажет, но она сразу согласилась. А на следующий день, после концерта в казарме, где пела странные, неожиданно вышибающие слезу песенки — про Алису, которая боялась мышей, про розовый домик на берегу залива, Семченко пошел ее провожать. Желающих обнаружилось много, но он всех отшил. И от лошади втихую отбоярился, сказав, что нет лошадей. Пошли пешком.

Тянуло осенней моросью, фонари не горели. Семченко старался идти помедленнее, но она быстро перебирала маленькими своими ножками и не отставала, когда он незаметно для себя прибавлял шагу. Светлые ее башмачки оставались чистыми, как-то она так умела ходить по слякоти, что совсем не забрызгивалась, будто плыла над лужами, над грязной мостовой, и Семченко не знал, о чем разговаривать с такой женщиной, шел рядом и молчал. Уже где-то на Литейном спросил: «Откуда у вас такая фамилия? Вы русская?» Она объяснила, что это псевдоним, имя для сцены: «каза» по-испански значит «дом», «роза» — «розовый». «Розовая хата», — перевел Семченко, и она поправила: розовый домик. Улыбнулась: «Один человек меня так назвал, и прижилось…» Семченко ощутил почти ненависть к этому человеку, мужу, наверное, или любовнику, давшему ей новое имя, как победитель переименовывает завоеванный город. «А настоящие-то имя-отчество? — „Зинаида Георгиевна, — ответила она. — Шершнева…“ У многооконного темного дома на Кирочной набрался смелости и попросил, хрипло хихикнув от неловкости: „Мне бы адресок ваш! Черкну, может, письмишко…“ Вежливо, как бы и не удивившись, она сказала адрес и ушла, хлопнула дверь подъезда, а Семченко испытал даже облегчение, что вот она ушла, и все так хорошо кончилось. То есть никак не кончилось, но именно это и было хорошо. Шел обратно и повторял: Казароза, Каза-роза. И явилась мысль: казарма, каза-арма, дом армии, военный домик. Потом уж, когда эсперанто занялся, частенько про это вспоминал — язык был как вода у берега, и камушки на дне виднелись.

Утром 1 июля 1920 года Семченко побрился — голову и лицо, пришил к вороту гимнастерки недостающую пуговицу и отправился в гортеатр. В театральных переходах, располагавшихся внизу, на уровне полуподвала, было сумрачно, пахло пылью. За одной из дверей легковесно пиликала скрипка. Скрипку Семченко не уважал за ненатуральность звука, из музыкальных инструментов он больше всего ценил гитару — умел играть на ней романс «Ни слова, о друг мой, мы будем с тобой молчаливы…» и все кавалерийские сигналы. Он потянул на себя дверь, скрипка умолкла. Здоровенный мужик во фраке, надетом прямо на голое тело, спросил:

— Вам кого?

— Не подскажете, где бы Казарозу найти?

— Зинаида Георгиевна у себя в уборной. — Скрипач указал направление смычком. — Четвертая дверь направо… А по какому, простите, делу?

Не ответив, Семченко закрыл дверь и двинулся дальше по коридору.

Она сидела перед зеркалом и не обернулась на скрип двери.

— Здравствуйте, Зинаида Георгиевна, — сказал Семченко, напирая на ее отчество, которое в афише не значилось.

Она ответила его отражению:

— Почему вы входите без стука?

— Я стучал, вы не слышали…

Даже в этом грязном, с облупившейся амальгамой зеркале видно было, как изменилась она за два года — пожелтело и посерело лицо, впадины прорезались под скулами. Но волосы, сколотые на затылке, лежали так же, и глаза были прежние, и голос.

Повернулась наконец:

— Что вам угодно?

— Вы меня не помните?

— Нет. — Она даже попытки не сделала всмотреться внимательнее.

— Розовый домик. Алиса, которая боялась мышей. — Семченко произнес эти слова со значением, как явочный пароль.

Теперь-то он знал, что это были песни ее славы — далекой, почти неправдоподобной. Последние справки навел три дня назад, когда попалась на глаза афиша приезжей петроградской труппы, где номером первым шла Зинаида Казароза — «романсеро Альгамбры, песни русских равнин, дивертисмент».

— Вы слышали меня в Петрограде?

— Я провожал вас однажды до дому. Вы жили на Кирочной…

О чем еще мог он сейчас ей напомнить? О том, что ходит, не забрызгиваясь? Что ладошка у нее смуглая? Голову он тогда не брил, и ухо было целое, и ни о чем существенном поговорить не успели, даже имени его не знает.

— На Кирочной? Действительно, я там жила одно время. Где только не встречаешь знакомых… Напомните, пожалуйста, вашу фамилию.

— Семченко.

— Вы хотите пройти на сегодняшний концерт? Я, конечно, могу дать вам контрамарку. Две, три, сколько угодно. — Она встала, кутаясь в халат. — Но, знаете, мне бы этого не хотелось. Если можете, то не ходите. Сравнение меня со мной не доставит вам радости…

— Собственно, я по другому делу, — сказал Семченко. — Я к вам по поручению городского клуба эсперантистов.

— Вот как?

— Да-да! Не могли бы вы что-нибудь спеть на нашем сегодняшнем вечере?

— Господи! — Она помотала головой. — Не может быть! И вы изучаете эсперанто?

— А чего тут особенного? Такое уж время.

— Надо же, эсперанто! Что ж, если так, я согласна… В каком году вы слышали меня на сцене?

— Осенью восемнадцатого.

— Тогда обещайте не проводить никаких сравнений… Значит, завтра вечером?

— Сегодня.

— Но я же сегодня занята в концерте.

— В начале первого отделения, я знаю. А к нам вы можете приехать позже. Вас встретят прямо возле театра. Кстати, у нас есть денежный фонд. На какой гонорар вы рассчитываете?

— Лучше бы что-нибудь из продуктов…

— Мы подумаем. — Семченко положил на подзеркальник лист бумаги. — Это романс «В полдневный жар в долине Дагестана». Слова Лермонтова. На эсперанто перевел доктор Сикорский. Мелодию вы знаете?