Кабаков с Наденькой уже сидели рядышком, вдвоем гладили кота, перешептывались, а Семченко, растворив окно, смотрел на улицу, и догадка, впервые мелькнувшая час назад, после ухода Линева, когда опять увидел эту козу постепенно становилась уверенностью: да, так все и было.
Позапрошлой ночью по дороге из Стефановского училища Кабаков говорил, что ему послышались шаги внизу. А если не послышались, на самом деле были? Может быть, кто-то вошел вслед за ними еще до того, как появился рыжий идист? Ведь рыжий-то лишь до первого этажа поднялся, лампочку не мог разбить… Да, все так. Идист в самом рапорте написал правду: услышав наверху бряканье ведра, крик и звон разбитой лампочки, он сразу дунул обратно, а тот, другой, остался наверху. Его могли заметить они с Кабаковым, но не заметили, в запале проскочили мимо, потому что внизу, пропуская идиста, хлопнула дверь, туда и побежали. А тот, другой, прижался к стене, и они его в темноте не заметили.
Да, он вошел в училище вслед за ними. Но откуда знал, что Семченко туда пойдет? Подкараулил во дворе, у черного хода? Навряд ли. Выследил на улице? Еще днем? Тоже сомнительно.
Вот тут-то и являлась коза Билька, чтобы все наконец объяснить.
Почему ее не впускали? Ведь она тоже видела колебание занавески в окне дома напротив, дрожание тесьмы, приоткрывшуюся на мгновение полоску темноты за желто-голубым ситцем. Дело не в Бильке, уж она-то ни в чем перед своими хозяевами не провинилась. Это его, Семченко, углядели и не хотели выходить, показываться ему на глаза. Значит, отсюда и выследили, от этого самого дома.
— Билька, она чья? — спросил Семченко.
И потом, холодея:
— Вспомни, Кабаков! Ты первого числа Геньку в училище не видел?
Кабаков отвечал, что нет, в зале не видал, но вечером возле училища он сшивался, Генька-то, и Семченко, чувствуя, как эта догадка, ставшая уверенностью, все больнее сжимает душу, бросился вон из комнаты. В два прыжка пересек улицу, рванул наружную дверь ходыревского дома. Та не поддалась. Рванул еще раз, еще. Глаза уже застилало бешенством, и он даже не пытался понять, в какую сторону открывается эта дверь. С крыльца, перевесившись через ограду палисадника, рубанул кулаком по окну, осколки посыпались на подоконник, зашуршали в цветах.
— Открой! Лучше открой, гаденыш!
В доме было тихо. Он спрыгнул в палисадник, просунул руку в разбитое окно и, нащупав задвижку, дернул раму на себя. Окно низкое, в аршине от земли. Семченко смел с подоконника цветочные горшки, пролез в комнату. Сперва услышал, как верещит в соседней комнате младенец, а затем уже заметил Геньку. Тот стоял у стены с револьвером в руке.
— Ах ты, гаденыш!
Семченко с налету притиснул его в угол, вырвал револьвер, который Генька и наставить-то не осмелился. На божнице над их головами с металлическим стуком упала иконка.
Никаких других слов не было, только это — гаденыш, гаденыш. Семченко за шкирку выволок его на улицу, толкнул к бричке:
— Лезь!
А сам начал разматывать вожжи, обмотанные вокруг штакетины.
Кабаков крутился около:
— За что вы его, Николай Семенович? Что он вам сделал?
Глобус всхрапнул, с жалкой стариковской удалью несколько раз подкинул голову, пятясь от ограды и натягивая вожжи. Семченко никак не мог их размотать, развязать узел. Хотел поддернуть Глобуса у себе и вдруг почувствовал, что вожжи какие-то странные — шершавые на ощупь и будто зернистые. Приводные ремни?
— Кабаков! — заорал он. — Ты где эти вожжи взял?
Тот кивнул на Геньку:
— У него купил. Сами же велели упряжь купить. Сдачи восемьсот рублей я Пустыреву отдал.
— А папаню сгноят тама, — сказал Генька.
Он стоял возле брички, тянул тонкую шею и тяжело сглатывал — точь-в-точь, как его отец на суде. Рубаха болталась поверх штанов. Странным казалось, что в этом тщедушном теле подростка такая живет изворотливая и осмотрительная ненависть. А у Семченко уже и ненависти к нему не было. И младенец кричит. Какая ненависть? Все-таки он до последней минуты надеялся на ошибку, как с рыжим идистом, надеялся, что не в него стреляли, а в нее, готовился встретить врага, убийцу, таинственного в своих намерениях, а встретил мальчишку-мстителя, гусенка, которого и ударить-то стыдно. Вот, значит, из-за чего она погибла. То письмо, прочитанное им на суде. Вожжи на Глобусе… Господи!
— Знал? — коротко спросил Семченко.
— Нет! — Генька затряс головой. — Ей-богу, нет! Думал, курсант этот… Позавчера все понял, когда вы пробоины считали. Я за сценой стоял, слышал.