Выбрать главу

Мы стали встречаться — скрытно ото всех. Она звонила из телефонного автомата и уж затем приходила — не могло быть и мысли о том, чтобы появляться вместе в городе: нас могли увидеть. Вот ведь как получается — мы сами своим поведением подтверждали непозволительность, преступность, что ли, наших встреч. Конечно, я старался об этом не думать, больше боялся за нее и ждал, страстно ждал вечерами звонка. Порой у меня возникало чувство, что знал ее всегда, наверное, она испытывала похожее, не было ни малейшей натяжки в наших отношениях, и она сердилась, когда я невзначай проходился шутливым замечанием насчет своего возраста. Носила она серый легкий костюм, дешевые сапожки, прятала под беретом косицы и улыбалась как–то грустно, с потаенной печалью, вообще, казалась более сдержанной, нежели была. К ее приходу я замешивал тесто, и затем мы вдвоем испекли торт, небольшой, но непременно затейливо украшенный цукатами, и всегда он получался чертовски вкусный. В этом ритуале испечения торта присутствовало некое священнодействие, обращавшее нас помимо всех существующих правил в законных супругов, — хотя бы на час, на два, и ей очень нравилось видеть себя в фартуке на кухне в роли хозяйки, беспокоиться — как бы не пригорело, и указывать мне, что делать. Потом пили чай, говорили о школе, она рассказывала сплетни об учителях, и мы весело смеялись, когда тот или иной педагог представал в неожиданном свете. Иногда она задерживалась допоздна, а бывало, очень скоро уходила, никогда не прощаясь. Я оставался один, долго не мог заснуть, помня ее, еще не веря, что какой–то час назад она сидела у меня на коленях и позволяла распутывать и заплетать тугие косицы, трогательно склонив головку, — и вот ее уже нет, и только ладони хранят волнующее таинство ее близости.

Отдалась она легко, радостно, но я был неприятно удивлен тем, что кто–то до меня у нее уже был, и с того дня она представилась мне другой, и я уже никогда впредь не пытался объяснить себе, кто же она, хотя, казалось бы, мы преступили все пределы близости и не оставили друг другу загадок. Как–то незаметно она становилась смелее, веселее, шутки ради говорила, что разлюбила меня и смеялась самозабвенно, видя, как я меняюсь в лице. А может быть, она говорила правду — не знаю, не знаю, давно я стал ее пленником и перестал судить здраво.

Шли дни, и шаг за шагом ступали мы по запретной дорожке, которой тогда не было видно конца. Счастлив ли был я? Да, да, да… Ее же стали тяготить встречи в четырех стенах, она начала назначать свидания на улице — разумеется, это граничило с безумством, но к тому времени ее власть надо мной была уже неохватной. Когда ее перестали радовать прогулки по проспектам, хождения в театр, наскучили вечерние огни фонтанов, стала называть меня молчуном, тепой, стала раздражительной, и я с ужасом ожидал и, конечно, оттягивал развязку… В один прекрасный день (день выдался поистине чудным: мартовский, тихий, теплый, и с утра уже было предчувствие) меня вызвала директор школы; она была мрачна, молча, без околичностей, протянула желтоватый листок, оказавшийся без подписи. Самое страшное в этой гнусной и грязной анонимке было то, что все в ней являлось правдой. Так я об этом и сказал директору, после чего она потребовала от меня подать заявление об увольнении; вся процедура заняла минут десять и, знаешь, когда я вышел из директорского кабинета, почувствовал необыкновенную легкость, веселость даже, единственное, чего я страшился по–настоящему — потерять ее… Родители ее, разумеется, узнали обо всем.

У меня был план — бежать, бежать с ней на Север, в Тьмутаракань, туда, где нас не отыщут! Но прежде надо было встретиться, хотя бы увидеть ее. Текли часы, я стоял в укромном месте подле ее дома. Стоял, стоял — вот тогда–то я и ощутил всю степень своей беспомощности, так что слезы выступили у меня на глазах. Я думал: что же мы плохого сделали, что натворили?

Тут Тимофеевич замолчал и затем проговорил:

— Нет, не так все было. Не так я рассказываю. Ты слушаешь и думаешь, наверно: «Какие сантименты». Поверь, она меня любила, это только мой рассказ получился неуклюжим.