Выбрать главу

Я был сосредоточен и никак не отозвался на его реплику. Мы проехали на дрожках до конца улицы, где помещалась бельевая лавка, после чего я отпустил извозчика, а Иван Демьянович повел меня, придерживая за локоть и о чем-то громко разглагольствуя (он был навеселе). Я же старался запомнить дорогу.

Тот двухэтажный особняк выделялся в ряду других. Он стоял в отдалении от дороги, в низине, в болотистом месте, и разводы плесени покрывали доски над фундаментными камнями. Деревянные колонны с резными капителями несли балконы с довольно высокой, не меньше трех аршин, балюстрадой. Когда мы приблизились, на одном из балконов мелькнул подол платья и следом захлопнулась стеклянная дверь.

- По правде говоря, нынче не тянет меня сюда, - чуть озабоченно пробормотал Трубников и приложил ладонь к воспаленным глазам. - За вами должок, Павел Дмитриевич, - как вы уже сообразили, я не прочь опрокинуть чарку-другую рома в какой-нибудь занюханной таверне, как говаривали пираты сэра Фрэнсиса Дрейка.

В глубине двора темнел флигель. Меня удивило, что к строению не подступал сад, вообще не было деревьев в пространстве, обрамленном забором, если не считать нескольких кустов крушины, сирени и черемухи у крыльца.

- Почему здесь нет сада? - спросил я. - Чтобы деревья не мешали обзору?

- Вопрос не ко мне, Павел Дмитриевич, - усмехнулся Трубников.

- Что за кудесник-лекарь скрывается в этом особняке и какими спасительными снадобьями он врачует, коли Юлия прилюдно попросилась к нему? - вслух задался я.

У стены флигеля лежали остатки поленницы. Через двор прошагал мещанин с непокрытой головой, в просторной рубахе и начищенных сапогах. Он подошел к колодцу, чтобы набрать полное ведро, зачерпнул висевшей на цепочке жестяной кружкой и выпил с такой жадностью, как пьют после бани. Следом баба в сарафане вынесла пуховик, разложила его на жердях и принялась поколачивать скалкой.

- Слышь, Агриппина, а кадысь гувернера-то хоронют? - спросил мещанин, утерев губы.

- Сказывают, к завтрему, - отозвалась баба и еще с большим усердием заколотила палкой о перину.

Когда я, простившись с Трубниковым, возвратился к себе, меня придавила скорбная и торжественная тишина, по которой можно безошибочно определить покойника в доме. Слышались приглушенные голоса. Дверь в комнату Леонтия была отворена, я, робея, переступил порог, торопливо и как-то виновато перекрестился перед гробом в обрамлении свечей. Какие-то господа негромко переговаривались в коридоре. Я поднялся к себе, почувствовав тошноту от притворно-сладкого запаха пионов, отворил створки окна и лег, но вскоре вновь спустился, когда во двор прибыл катафалк, чтобы отвезти покойника в церковь на отпевание.

После похорон Леонтия опустел подъезд. Первым съехал снимавший комнаты первого этажа господин с семейством. Через неделю явился понурый Ермил. "Злая смертушка подстерегла раба божьего Левонтия, храни Господь его душу. Надобно и вам, Павел Дмитриевич, поостеречься", - неуверенно подсказал дворовый.

- От чего поостеречься? Что ты мелешь?

- Пахмурно нонче стало, - уклончиво ответствовал Ермил. - Дурной дух застил солнышко.

- От смерти не откупишься.

- Верно, - кивнул умный дворовый. - Один раз мать родила, один раз помирать. Намедни супружница моя гадала на чертополохе, сказывает цвет узлы вязать приспела пора. Возвращаемся мы в родные и мне, и супружнице моей места, в деревеньку Завидное, откуль мы родом, к тетке Фитинье. Так что прощевайте, Павел Дмитриевич! Простите на глупости, не судите на простоте, мы обнялись и трижды поцеловались.

Я люблю одиночество, но оно приходит разным. Есть одиночество в толпе, в окружении равнодушных один одному человеков, но случается то поистине жуткое, неотвратное одиночество, когда остаешься наедине с неведомой и враждебной тебе силой.

Как только подъезд опустел, я возрадовался. Я познал прилив некоей сакральной свободы, я ступал по ступеням лестницы в свой номер как в храм, наслаждаясь безмолвием за дверьми и не слыша скрипа половиц, пребывая в том особенном вдохновении, когда представляется, что ступени возносят тебя на новую, непознанную и лучезарную высоту жизни. Однако прекраснодушный мой порыв длился недолго. Вскорости под сердцем накрепко засел страх. Немота за стенами стала пугающей, зловещей - все мои годы до сего дня были преисполнены скрытых мук и канители безысходной тоски, и я не видел причин для перемен. Я задавил в себе надежду, и именно тогда явился мне тот образ одиночества, открывающий человеку всю глубину его фатальной обреченности. Я никогда не любил людей и не ждал от них помощи, но аз есмь человек со всеми его слабостями, и потому у меня вошло в обыкновение распахивать окно вечерами и в напряжении, с недоверием, вслушиваться слабо радуясь долетавшим с улицы звукам, как подтверждению существования реальности и собственного бытия.

Кто я? Кем вложена в меня эта поддатливая душа? Принадлежу ли я себе в той мере, в какой полагаю? Отчего я столь часто с некой неистовостью вслушиваюсь, словно жду тайного звука-знака? Кто подаст сей знак?

___________

Как-то вечером в дверь настойчиво постучали. Я отворил и обнаружил за порогом Сумского.

- Покорнейше прошу простить мой бесцеремонный визит, - вскользь бросил он, проходя в комнату: - Да-с, не разгуляешься... Я с сестрицами фланировал неподалеку и вздумал навестить вас, милейший коллега, - будьте снисходительны к капризу старика.

Я глянул на улицу - сестры Сумского стояли на тротуаре.

- Отшельником живете, Павел Дмитриевич, - Сумский уселся за стол.

Я виновато развел руками:

- На роду, как видно, написано...

- А тот парнишка, сосед ваш, как это его угораздило? Э-э... вечный покой его душе, - неловко промямлил доцент. - Вот так фокус - быть подвешенным на такой высоте. Я на своем веку всякого насмотрелся, думал, ничем уже не удивить старика, да видать услужлив человеческий умишко... А парнишку того ей богу жаль! Больно молод был. И что за изуверы над ним покуражились? Ну да ловит волк, но порой ловят и волка. Газеты пишут - сам генерал-губернатор взял под присмотр расследование этого жуткого случая.

- Пожелаем удачи губернским пинкертонам, - буркнул я.

Сумский глянул в окно: "Сестры заждались. Завтра увидимся, любезнейший Павел Дмитриевич", - пожал мне руку и вышел.

После его ухода я принес ведро колодезной воды (отныне все работы по дому надлежало выполнять самому), ненасытными глотками опорожнил кружку и повалился на постель.

...Если вся жизнь состоит из дней, подобных тем, что я прожил, то какова ее цена и резон ли вообще жить? Где те бездны счастья, о которых некогда говаривала Юлия, и не есть ли они на самом деле бездны лицемерия и тщеславия, каковые и составляют, по моему подозрению, сущность человеческого бытия? Какая звезда мне светит, и что необходимо предпринять, дабы приблизиться к тем безднам счастья? Что надобно для такого исхода - упорно работать, то бишь доходчивей и содержательней строить свои лекции (и приближусь к земному раю?), или я должен истово любить девушку, или уверовать фанатично в идею справедливости, подобно революционерам?..

Где та дорога? Идиотический смех разобрал меня. Мозгляк-человек не имеет силы, чтобы самому отыскать ту дорогу, мысли путаются в его бестолковой голове, в сетях мелочного житейского опыта. А та дорога видна, верней всего, с иной, не человеческой, колокольни. Не иначе кто-то возьмет человека за руку и поведет тем призрачным первопутком.

Ночью меня обуял животный страх. Я накрылся одеялом с головой и вслушивался, вслушивался до полубезумия, выискивая среди хаотической сумятицы ночных звуков (или беззвучия?) те, что посылались мне. Пение сверчков в придорожной канаве, пьяные голоса из трактира, далекий выдох набегающей на отмель речной волны - все укладывалось в ту устрашающую схему жизни, в которой не находилось места для меня самого. А я ведь не искал спасения... Зарыться, зарыться глубже в пуховик - вот выход, вот истинная благодать. Зарыться навеки!

Вечером я возжелал вновь увидеть резные ставни, дубовые колонны у портала и развалившуюся поленницу под окнами. И хотя я смутно помнил дорогу, мои ноги в стоптанных туфлях сами привели к приотворенной калитке.