Этак рассуждал Тарпушакис, забившись в свой подвал и уберегая дорогую жизнь, когда фронт катился на запад. Потом вылез вон, стряхнул пух, огляделся и перевел дух. Жизнь, стало быть, осталась в неприкосновенности, и вообще весь организм сохранился в целости. Остается лишь впредь его здоровым уберечь, не допустить его гибели.
На этой разумной мысли Тарпушакис и остановился. Начал о работе думать. Молочную немцы взорвали как военный объект. В ней Тарпушакис всю фашистскую оккупацию выстрадал, распивая самогон, и вот неожиданно эти страдания окончились. Принялся Тарпушакис приискивать местечко для пережидания новых горестей и взглядом нацелился на кооператив в одном далеком городишке. В магазине не было заведующего, а для занятия этой должности у Тарпушакиса все таланты были налицо. И главное, место это было совершенно невинное: подальше от политики и поближе к товару. Похаживай себе вокруг весов, а вся жизнь, власть, политика тебе не препятствуют. Только сам никуда не лезь — может, и при этой новой власти продержишься.
И Тарпушакис решил вцепиться в работу. Но ведь могут случайно и не принять, подумать, что человек фашистской власти с усердием послужил. С заслугами, скажут, нам не нужен. И все же куда как хорошо получать зарплату и на нее справлять все свои удовольствия. Этак рассуждая, исподволь Тарпушакис сделал ревизию своей совести. Начал всевозможные мелочи прошлого распутывать.
И хоть бы какую-нибудь соринку, какой-нибудь пустячок нашел! Ничего. Абсолютно чисто.
— При Сметоне вел небольшую торговлю, разве не вел? — говорил со своей совестью Тарпушакис. — Трудно понять. Все было в руках жены, ничего я не мог поделать... К какой-нибудь буржуазной партии примыкал или нет? Обходил издалека. Правда, старшина с настоятелем много раз уговаривали примкнуть к националистам, да все не собрался, и это теперь мне на руку. Устроился в контору по сбору отходов сырья. А как гитлеровцы нагрянули, снова места лишился. Еще хорошо, что старшина, спасибо ему, рекомендовал меня в молочную... Стало быть, снова живу, влачу фашистское иго, ну, еще и кое-какой бизнес с маслом проворачиваю...
Говорил, говорил Тарпушакис со своей совестью и наконец договорился, что для кооператива он подходит. Не лез никуда, ни во что не вмешивался — вот и остался здоровехонек и чистенький.
Вступил он в кооператив. Приняли. И как не принять! На новом месте никто его не знает, а он торговлю до винтиков изучил. Только вот когда он заполнял листок по учету кадров, подумать можно было, что он малограмотный: почти на все вопросы о своей деятельности ответил одним словом «нет».
Итак, теперь он в магазине, товары ласкает и жизни радуется. Только очень уж осторожен и внимателен — оберегает свою особу от внешнего воздействия. Чаще всего молчит, говорит только о погоде, дровах, курах, питании и других аполитичных делах. А вообще только слушает. Ну, а если человек только слушает, то все равно что-нибудь услышать должен. Вот он и слышит.
— Слыхал? — любезно трется около уха раскулаченный гражданин Шешялаукис. — Говорят, громыхало этой ночью. Пятнадцатого, говорят, увидишь.
— Бога ради, потише ты, — вздрагивает Тарпушакис. — Пожалуйста, не касайся только политики. Ничего я не знаю, не слышал, — выставив руки, защищается он и тут же почему-то спрашивает: — Так, говоришь, пятнадцатого?
— Как топором отрублено. Своими ушами слышал.
— Не может быть! Что ты говоришь? — удивляется Тарпушакис. — Ну, ну, валяй дальше.
А тот Шешялаукис по сторонам отирается, слушки пускает и отчасти спекуляцией занимается. Раньше, говорят, в Америке был, потом воротился, поместьице приобрел, а теперь происхождение свое сменил, добрым и нежненьким стал. Даже в колхоз вступить хотел. Порядок или что другое надумал оберегать, но порешил, что все равно выгонят, и воздержался. Словом, очень приятный человек, только к политике слабость питает. Влечет его, паразита, политика, и баста. И не одна, а две политики. Вторая состоит из сахара, цемента, железа и других съедобных и несъедобных предметов. Как только прибывает в магазин транспорт с товарами для колхозников, глянь, Шешялаукис тут как тут и вынюхивает вокруг.
— Оставь цемента мешочек, оставь сахара мешочек, — частенько напоминает он Тарпушакису, чтобы тот случайно не забыл.
— А что мне колхозники скажут? — сомневается Тарпушакис.
— А кому я продаю? Не колхозникам разве? Что, их деньги лучше моих?.. Ну, без разговоров. Взвешивай. Ведь один черт.
— Может, и один... Как знать, — соглашается Тарпушакис.
Но с этим никак не мирятся колхозники. Требуют своего, и кончено. Тарпушакис весьма уважает их за упорство. Пришедшего уже издали встречает, улыбается во весь рот и спрашивает: