Выбрать главу
В левой руке том, в правой руке том, левой ногой — топ правой ногой — топ! И дело все в том, чтить стихи мои чтоб! — И т. д.

Поэт гордился, что его книгами размахивают сильнейшие люди планеты. Но узкая строчка не долго тешила поэта, он перешел к сверхдлинной, тогда его книги стали издавать в форме вымпелов, если их насадить на флагшток, то как левые, так и правые могли идти с ними на манифестацию.

Все эти опыты вызвали к жизни исследования, в корне изменившие поэтику.

Стали считать, что если ширина текста почти не отличается от его высоты на отдельно взятой странице, то это проза, а если ширина во много раз меньше высоты, то это поэзия. Если ширина больше высоты, то это сверхпроза, например, такой текст: ПРИБЫЛ СКОРЫМ ПОЕЗДОМ ВСТРЕЧАЙ САМОЛЕТОМ ОБЯЗАТЕЛЬНО ЦЕЛУЮ ПОДРОБНОСТИ ЗАКАЗНЫМ ПИСЬМОМ ЖЕЛАТЕЛЬНО НА ДЕРЕВНЮ В ГОРОД и т. п. Исследователи Кронштейн и Шпиндель в своей монографии «Штрихи к истории введения в определение предмета» доказали, что именно Померещенский первый использовал в качестве стихотворной строки сверхпрозу. Померещенский же был одним из первых, кто согласился с этим доказательством. Но надо было идти дальше, и поэт стал писать, исходя из сверхпрозы, но не столь по-исполински, как прежде, а все короче и короче, после чего появились не только критики, но и читатели, которые смогли все это дочитать до конца.

Исследователи в новой монографии доказали, что, таким образом, была обнаружена так называемая тихая глубина, тихий омут, он сам окрестил свое новое направление омутизмом, что и пришло на смену жалобизму, то есть массовой работы над заполнением Книги жалоб.

В музыкальной среде поэт был давно известен как потрясатель основ. Когда тот писал свою сверхпрозу, многие известные композиторы говаривали, что, будь кто-то из них Вагнером, они бы обязательно к его сверхпрозе написали музыку, это было бы большой честью для них и обещало бы немалую выгоду, ведь поэт выступал в основном на стадионах, за рубеж его приглашали читать в римский Колизей, в древние цирки Малой Азии, читал он и с пирамиды Хеопса, откуда его не было слышно, зато видно — показывали по телевидению через спутник, при этом комментатор утверждал, что читает он стихи, написанные им по-коптски, отчего нет смысла озвучивать передачу. Готовился он читать и на аэродромах, для чего уже переоборудовали Орли под Парижем, — Пикассо готовил эскизы специально для этого, а американцы перенесли в аэропорт Кеннеди Статую Свободы, сделав в ее рту отверстие для головы поэта который должен олицетворять свободу в прямом и переносном смысле — давать ей лицо. Статуя мешала взлету и посадке самолетов, и ее вернули назад на Гудзон, не дождавшись лично Померещенского, — не дают поэту свободы в России, прошел слух.

А он тем временем сидел в Байконуре в ожидании запуска в космос, но тут новое мышление привело к распаду имперского сознания, поэта от запуска в космос временно отстранили, ибо стало неясно, какую часть суши он представляет.

Но музыка, как и прежде, не знала границ, поэт от сверхпрозы шагнул к сверхпоэзии, за которую сразу и ухватились композиторы. Большинство из них шло простейшим путем: поэт — потрясатель, поэтому класть его надо прежде всего на ударные инструменты. Скажем, берем литавры: как только в сверхпоэтическом тексте появлялся ударный слог, так тут же удар в литавры чвяк! И раз за разом: чвяк! чвяк! чвяк!

А там, где кончается сверхстрока и появляется что-то вроде рифмы, там ударник: бум! Очень это нравилось молодежи и охраняющей ее конной милиции. Услышав имена композиторов, обратившихся к его творчеству, и не найдя среди них себе известных, поэт обвинил композиторов в сальеризме. Сумбур вместо музыки, заявил он. Но потом он оттаял, когда после музыки пошли банкеты, и на одном из них открыто высказал свое отношение к благозвучию.

Прежде всего, он позавидовал музыкантам. Вот он, поэт, не может своими словами переписать ни Ивана Баркова, ни Демьяна Бедного. А тут любой композитор может положить и Шекспира и Микеланджело на свою — на свою! — музыку. Вот вам, пожалуйста: я и Шекспир я и Микеланджело! На Пушкина до сих пор кладут! Когда же композиторы устыдились, поэт воскликнул: и это хорошо! Композиторы воспрянули, а поэт продолжил — но вот что плохо… И стал объяснять, как неудачно положили на музыку именно его. Никакой Вагнер не мог оркестром так заглушить слова, как заглушили его слово, между прочим, известное всему передовому человечеству наизусть.

— А как? — а как? — закричали композиторы. А так, продолжал поэт. Перво-наперво было слово. Мое слово. А что такое музыка? Музыка — это сочетание приятных звуков с не менее приятной тишиной. Так вот эту тишину надо сделать достаточной для того, чтобы в нее влезло мое слово. А если музыкальную тишину еще чуть-чуть продлить, то это слово не только можно произнести, но и пропеть. А уже в промежутках между словами — пожалуйте, инструмент, барабан или гобой. Кто успеет, подсказал кто-то.

Э, нет, поднял Померещенский свой указательный палец, не кто успеет, а кому по партитуре положено. Какой тут шум произошел, аплодисменты и топот: все композиторы побежали по домам, к своим нотным тетрадкам. Книги поэта, конечно, были у каждого в домашней библиотеке. Некоторые работали на глаз и на слух, некоторые тщательно измеряли длину каждого слова линейкой, прежде чем втиснуть его в музыкальную фразу.

Так начиналась массовая омутизация тишины. Однако вся эта музыка была только сопровождением для массового театра будущего, здесь Померещенский считал себя продолжателем дела Хлебникова и Крученых, режиссером Солнечной системы и драматургом туманностей, едва видимых с Земного шара. Новый театр выходит на площади, увлекая за собой зрителей и сметая с пути зевак. Переходя все границы, он становится театром военных действий. Выходит из моды пословица: когда говорят пушки. музы молчат,ибо муза массовых зрелищ охотно делится с народом пушечным мясом, особенно в периоды затруднений с обычной едой. При этом уходят в прошлое великие сражения — как дорогостоящие, сегодня мы не увидим ни Куликовской битвы, ни Бородинского сражения, ни Ватерлоо, ни Курской дуги. В прежних баталиях зрителей было гораздо меньше, чем непосредственных участников, потому их и не пускали из-за громоздкости на телеэкран. Современный театр военных действий более локален, более обозрим, само количество зрителей на много порядков превосходит число действующих лиц конфликта.

А чтобы так называемый зритель не вмешивался в конфликт, подобно взбесившемуся болельщику на стадионе, телевизор как бы арестовал массы и рассадил их по одиночным камерам собственных квартир.