«Их можно понять, — неожиданно думаю я, — ужас войны превращает людей в скот. Каждый сам за себя. Спасайся, кто может. Наверное, этот теплоход последний».
А ведь и правда последний! И скоро тут всё превратится в кроваво-огненный ад. А я? Как же я?! Я не солдат, я простой обыватель! Я нежен, хрупок, я беспомощен и беззащитен! И я хочу жить!
Животный ужас захлёстывает меня, подстегивает, удесятеряет силы. Я снова рвусь к краю причала и вдруг слышу сзади:
— Йалокин!
Боже, я забыл про Анну! Спасая шкуру, забыл о любви. Значит… значит, я не любил… не люблю? Ведь нет ничего на свете сильнее любви; ни война, ни инстинкт самосохранения не могут, не должны победить её, затоптать, загубить, заставить забыть.
— За-за-за-за-быыыылииии!!! — исступленно вою я, видя, как вновь задираются вверх перечёркнутые множеством деревяшек-ступенек доски, как отступает белоснежная стена спасения от опустевшего причала. А я не могу остановиться. Я всё бегу и бегу, нелепо вскидывая ватные ноги в воздушном киселе. И он милосердно заползает мне в уши, затыкает их холодными, липкими бирушами, и я уже почти не слышу полустон-полушёпот:
— Йалокин!..
Я замолкаю. Пытаюсь прийти в себя. Получается плохо. Частично я всё еще там — на причале, бегу к отплывающему теплоходу. И мне кажется, что сидящий напротив лысый толстяк — не более чем мираж, сновидение. Наступает именно то состояние, что и заставило меня обратиться к нему. Полуявь-полусон, неявь, несон, или, ещё точнее: «Где явь? Где сон?»
«Может быть, и Анна мне всего лишь приснилась?» — с обречённой надеждой думаю я. Мысль о любимой, которую предал, заставляет меня очнуться полностью. Резко, разом, рубящим ударом топора отрезая сон от яви. Или… явь ото сна?
— Ну, ну! — оказывается, доктор уже вылез из кресла и склоняется надо мной. — Очнулись? Вам плохо?
— Нормально, — бурчу я под нос, злой на себя за проявленную слабость. — Я в порядке. И у меня всё. Если вот это, — обвожу я вокруг руками, — не продолжение сна.
Толстяк хихикает, вновь опускается в кресло и хитровато-блаженно щурится:
— Знаете, а ведь ваш сон ничем особо не примечателен. И вот этот разрыв, когда пропадает больница и появляется корабль, тоже, по сути, логичен. Больница — здание — пассажирский теплоход. Это ведь сходные понятия. Куда-то опаздывать во сне — обычное дело. Война — это отголоски вашего прошлого. Тоже где-то как-то нормально…
— А предавать любовь — тоже нормально? — сжимаюсь я в судороге подступающего гнева.
Доктор прячет глаза под мясистыми складками век. Лысина его покрывается капельками пота, он смахивает их ладонью и говорит, глядя в сторону:
— Прошу извинить меня, но я должен задать этот вопрос… — Он замолкает, сопит, подбирая слова, и я не выдерживаю:
— Да спрашивайте же, черт вас дери!
— Вы изменяли жене? — выпаливает толстяк и вжимается в спинку, будто ожидая удара.
Вполне возможно, я бы его и ударил. Будь у меня жена. Тогда, наверное, вопрос толстяка оскорбил бы меня. Но жены нет. Есть лишь любимая, которую я предал во сне. И которую продолжаю любить наяву. Любить, не признаваясь ей в этом. Хотя, конечно же, Аня давно обо всём догадывается. Но я не собираюсь говорить с ней о любви. Потому что не хочу ломать ей жизнь. А ещё потому, что она не любит меня. Не может она меня любить! Не бывает на свете чудес.
Скрипнув зубами, бросаю:
— У меня нет жены.
Доктор хмурится. Снова отводит взгляд.
— Вы успокойтесь, голубчик, — бормочет он. — Всё в порядке, вы не спите.
— Я надеюсь, — хмыкаю я, не понимая, к чему он клонит.
— Всё в порядке, — повторяет психотерапевт. Теперь в его голосе слышится больше уверенности. — Успокойтесь, расслабьтесь, забудьте ваш сон и вспомните.
— Что? — начинаю я злиться по новому кругу.
— Ну, для начала, с кем вы сюда пришли. Кто ждёт вас там. — Доктор тычет пальцем-сарделькой в сторону обитой рыжим дерматином двери. Я нервно выхохатываю:
— Же… на?
Толстяк расплывается в улыбке и умилённо кивает. Словно перед ним любимое чадо, впервые сказавшее «папа».
Злость мгновенно улетучивается. Мне становится страшно. Я вскакиваю и начинаю возбужденно лепетать:
— Да поверьте, ну нет у меня жены! Вот, смотрите, у меня и кольца обручального нет! — я вытягиваю правую руку и замираю. Глаза мои пялятся на распростёртую в воздухе ладонь, но я отказываюсь им верить. На безымянном пальце… блестит золотой ободок.
Всё. Я не выдерживаю. Кольцо добило меня. Хватаю толстяка за лацканы пиджака, начинаю трясти:
— Что это? Что?! Твои дурацкие методы? Пока я был в отключке? — пытаюсь сдёрнуть кольцо, но оно сидит мёртво, словно вросло в палец. — Тупой идиот! Сволочь! Скотина! — я выплёвываю в лицо доктора и некоторые другие слова, но тот, надо отдать ему должное, выдерживает мой натиск достойно. Ждет, пока я успокоюсь, и подходит к рыжей двери. Открывает, говорит кому-то за ней: