развалился на левой, сука, видишь? Ату, его! Мочи ботинками
- рант пластиковый, ключами гаечными - зуб железный,
белобилетника, косящего, шлангующего. Получи!
Никто не тронул. Милиция проехала разок, но
озабоченная чем-то совсем другим, не тормознула даже. А
огоньки зеленые шныряли по хлебному проспекту Ленина,
похоже. Не посылали граждан, жаждущих забыться, а спрос
насущный удовлетворяли, и между делом, между прочим,
ловили диспетчера ночного ды-ды-ды, докладывавшего
сколько понадобилось швов, чтобы стянуть в рубец багровый
раскроенную камнем шкуру.
- Да как он выглядел, скажи хоть?
- Ох, не запомнил Шура, высокий, говорит, и волос
длинный.
- Ну их полгорода таких.
В конце-концов поднялся и пошел, доплелся,
дотащился до голубого на заре автовокзала. В пять тридцать,
раньше всех, машина уходила в Энск, на ней, закрыв глаза, и
ноги подогнув, словно счастливый, не ведающий горя
эмбрион, Зух и уехал.
И словно вырвался, два приступа за вечер, таких, что
раз в три года только до сих пор напоминали, торопись, твой
век недолог, а путь длинен, иди, иди, иди, это
предупреждение, последнее, но ясное, беги. И убежал, ноги
унес, спас душу и бренное вместилище ее, четыре с лишним
часа летел над гладью, битумом политой, словно обрел
счастливо и заслуженно ту линию, потерянную в океане на
пути от берега до берега Великого, подхватил и снова вел на
Запад, снова вел, пространство рассекая, вспарывая, и музыке
внимал, что заполняла пустоту. Соединяя несоединимое, два
голоса стелились за спиной - Бобби МакГи и Мегги МакГилл,
слов только, как ни старался, и этой песни не расслышал.
И все. Четыре часика всего лишь чистоты и ясности
во чреве автобуса, в позе плода. Но, не дано было родиться
снова, распалась нить, затихла песня давным-давно, давным
давно, ну, а судьба жестока к живущим грезами, ее железной
воле вопреки.
- Зух! Леня! - сомнамбулу по Красному проспекту
кочумавшую окликнул кто-то, лег тенью, путь загородил и
ящик пива, динь-динь-динь, поставил под ноги.
- Аркаша... - разъехался, распался слабый кокон, и
шнобель Ленин явился на посмешище, открылся белу свету.
- Вот встреча! Надо же... - пред беглецом с поклажей
легкой стоял Аркадий Выхин в куртке тертой, таких же дудках
и тенниске с цветочком лилии - три лепестка. Аркаша-лабух,
распущенной всем в назиданье группы школьной, уехавший
после десятого к отцу в Москву.
- А? Я? Нет.. так... проездом... а ты?
- Вот с ними, с дядькой разъезжаю, - кивнул Аркадий
головой. Зух бросил взгляд в указанную сторону и вычленил
из кутерьмы весенней безошибочно автобус быстроходный,
сработанный на берегах Дуная (но не на совесть, как
выяснится вскоре, увы и ах). "Икарус", но не красно-белый
межгортрансовский, а сине-голубой БММТ "Спутник" на сей
раз. Нахальный люд в одеждах праздничных, кучкуясь у двери
открытой, напиток пузырящийся вливал в гогочущие глотки.
- "Алые Паруса".
- Играешь с ними?
- Нет, аппарат ворочаю, отец пристроил...
Тут бы расстаться:
- Ну, давай, - отплыть, отчалить, окунуться снова в
души таинственной глубины, чтоб среди водорослей и рыб
понять течений, сумрака и света деликатную природу и
смыслом преисполнившись, явиться, вынырнуть спокойным,
цельным, неприступным.
Я утром проснулся
И понял, что умер,
Что нет меня больше
И мне хорошо.
Не вышло... А, может быть, кто знает, как раз и
получилось, и Проведение тут вмешалось, чтоб он не
потерялся на дороге, ведущий в никуда, не обнаружил пустоту
и впереди, и сзади, а навсегда остался здесь с надеждой
чудной, верой в существование мечты.
Так или иначе, четыре с небольшим часа было
отпущено ему.
- Никак, увидел земляка? - племяннику Владимир
подмигнул, лишая на ходу гигиенического целофана
"Столичных" пачку.
- Дядя Володя, это... ну, помните... я пленку вам
крутил... вы еще говорили, кое-что взять можно было бы...
попробовать. Ну, помните. Она Мосфильм?
- А, ну, ну, ну... я партизан, я шпион...
Итак, первая бутылка напитка слабогазированного
была опростана прямо на месте, благо у ног услужливо и
терпеливо конца беседы дожидался ящик из голубого
пластика.
А следующая уже в автобусе.
"Кавказ" рванули после того, как заявление Зух
написал зелеными чернилами на беленьком листочке из
блокнота администратора "прошу принять меня..."
- Давай, счас месячишко покантуешься рабочим, а
дальше видно будет.
К вечернему концерту уже такие смеси сердце Лени
омывали, что в грим-уборной он гитару взял чужую и запел, и
странным образом сей перфоманс подействовал на банду,
слаженно и без забот привыкшую шагать от первого аккорда к
третьему, оп, кругом марш:
Дружба - огромный материк,
Там молодость обрел старик
И к юноше там вновь и вновь
Приходит чистая любовь.
Вообразите. Один заставил палочками буковыми
жить, волноваться крышку черную от ящика дорожного,
другой сестрицы басовые толстые светиться, вздрагивать и
замирать, а третий поддакнул, подтянул, дыханьем обогрев
стальные лепестки губной гармошки:
Я утром проснулся,
Я утром проснулся,
Я утром проснулся
И понял, что умер.
И Леню хлопали и по плечам, и по спине, и кто-то
волосы ему взъерошил, а после трубач схохмил удачно, и снял
несвойственный и даже вредный коллективу чересчур
серьезный стеб. Короче, потянулись со смешками за кулисы.
- Пора, народ, - в общем, никто не видел и не слышал,
как колобком пытался выкатиться, выпрыгнуть в стульчак
немытый плюхнуться желудок, да горло рваное мешало.
Пам! Пу-бу-бу, пу-бу-бу, пу-бу-бу! Па! Та-та!
И отключился. Вернее, себя запомнил у изъеденного
серебра общественного зеркала, над головой малиновый
излом уж электричество не силится до желтизны
шестидесятисвечовой раззадорить, раскалить, а на лице, на
коже застыли капельки воды, не смачивая серую, по голубой
не расстекаясь.
И нет меня больше,
И нет меня больше,
И нет меня больше,
И мне хорошо.
А ночью снова жрал, давился, а заглотив, плевал
угрюмо, цедил слюну паучью и слушал лажовщиков,
старавшихся известным и безотказным способом избавиться
от странных и ненужных чувств, которые он, Леня, своим ад
либитумом предконцерным навеял невзначай. Ну, то есть с
удалью, кою не занимать, похабству предавались
сентиментальному. Полузабытые мелодии безумной юности
своей насиловали грубо, скопом, свистя и улюлюкая, словами
повседневными, тупыми, пошлыми.
Мы идем, блин, шагаем в коммунизм,
Задом наперед, иеллоу субмарин.
Днем, когда у стойки с гвоздями медными тоскливые
и тягостные сумерки пивком прохладным разогнал, томившее
и мучавшее полночи и полутра нечто неосознанное внезапно
понятным, ясным побужденьем оказалось.
Уйти! На что ты соблазнился, дурень? На что свой
шанс, свой зов сменял? Уйти! Уйти от них, уйти от всех.
Сегодня... Обязательно!
Продолжить путь. Мелодию движения опять
поймать... Еще немного выпить, съесть, что это? желе из
клюквы, стрельнуть десятку и привет. Ту-тууу!
Всевышний, купи мне
Крутую педаль.
Шумел камыш, деревья гнулись, шалман катил по
Красному проспекту, и пелось, и плясалось, Боже мой, как
никогда, ах, может быть неплохо, что рвутся у автобусов
ремни какие-то резиновые, быть может в этом есть какой-то
смысл.
У всех аппарат есть,
А я на бобах,
Пока в сердце джаз, а в душе рок'н'ролл,
Пошли мне за верность новый Ле Пол.
- Лень! Ну, че ты там отстал? - Аркаша обернулся.
План забирал, прикалывала кочубеевка, тень школьного
товарища куда-то утекала, рассыпалась бисером и капельками