– Ну да, я старею, – перебила его Марина. Она наконец обрела способность говорить. – И что с того?
– Нет, не в этом дело, – запротестовал художник. – Ты не можешь меня понять!
– Вы правы, Сергей Павлович, – кивнула она, кривя губы. – Не могу и не хочу. И слушать вас тоже не желаю. Наш сеанс закончен. Мне уже давно пора уходить.
Марина ушла за ширму, быстро переоделась. Хотела забрать платье с собой, но сверток получался слишком увесистым, и она махнула рукой. Ее душили гнев, сожаление, раскаяние. Потрясение Дориана Грея, заметившего первые изменения на своем портрете, были ничто в сравнении с ее муками. Природа одарила ее богатым воображением. Рассматривая эскизы, Марина как будто увидела воочию будущие рисунки, пока еще не написанные, на которых она была бы изображена отталкивающей безобразной старухой.
– Да как он смеет! – бормотала она сквозь зубы, которые стискивала, чтобы не расплакаться. – Жалкий старикашка! Бездарный мазила!
Выйдя из-за ширмы, она едва не сбила с ног старого художника, который стоял напротив с жалким виноватым видом.
– Марина! – попробовал он задержать ее. – Прости меня, я не хотел…
– Прощайте, Сергей Павлович, – скрипучим из-за стиснутых зубов голосом произнесла она. – Как вы понимаете, я к вам больше никогда не приду. Если вы все-таки когда-нибудь закончите мой портрет, пришлите его мне, пожалуйста, чтобы я смогла оплатить вашу работу.
Проговорив это, она почти выбежала из мастерской, захлопнув дверь, чтобы не слышать слабый голос старого художника, который все еще пытался ее в чем-то убедить. Громко стуча каблуками по каменным ступеням, Марина побежала вниз. Она даже не вспомнила про лифт. Лестница казалась ей бесконечной. Ступени мелькали под ногами. Слезы застилали глаза, погружая все вокруг в туманную дымку.
Глава 4
Марина смотрела на свои руки, лежавшие на руле. Пальцы дрожали. Выезжать в таком состоянии на дорогу казалось ей равносильным самоубийству. Ей нужно было время, чтобы успокоиться.
Чтобы ни о чем не думать, она включила радио. Шепелявый страдающий голос пел о тяжкой судьбе правильных пацанов, волею судьбы злодейки попавших под власть жестоких вертухаев. Марина поморщилась. Она не любила шансон. Но зато его обожал мэр их города, Макар Семенович, в молодые годы промышлявший рэкетом и имевший одну или две судимости, что не помешало ему впоследствии сделать политическую карьеру. А еще мэр питал нежные чувства к Марине и часто говорил ей, что охотно сделал бы еще одну ходку в зону, если бы знал, что на воле его будет ждать такая красотка, как она. Комплимент был весьма сомнительный, и однажды Марина ясно дала ему понять, что ее никогда не соблазнит подобная перспектива. Одна пощечина, распитая затем на двоих бутылка коньяка и откровенный разговор «по душам» охладили пыл мэра, и он уже никогда не распускал руки, а только подмигивал ей при встрече и тихонько напевал так, чтобы слышала только она «мурка, ты мой котеночек…». Против подобного проявления чувств Марина не протестовала, но шансон возненавидела окончательно и бесповоротно. А еще она потеряла всякое доверие к политической системе, позволяющей приходить к власти таким людям, как мэр их города или губернатор, по слухам, если и не ставший в свое время вором в законе, то занимавший высокую ступеньку на иерархической лестнице преступного сообщества. Об этом Марине рассказал ее муж, вынужденный платить дань за покровительство своему бизнесу сначала рэкетирам, а затем чиновникам, которые были, по его словам, одними и теми же людьми, только сменившими кожаные куртки на дорогие модные костюмы.
– А ты не плати, – сказала ему Марина. – Я же не плачу.
– Ты женщина, это совсем другое, – возразил он. – Тебя никто не принимает всерьез. Да и что с тебя взять? Копеечный бизнес.
Это было в самом начале ее предпринимательской деятельности, Марина только что открыла свою первую студию танца и начала зарабатывать деньги, которые казались ей огромными в сравнении с прежними грошовыми заработками танцовщицы. Она обиделась.
– Дело не в том, что я женщина, а в том, что у меня есть характер, – заявила она. – И все это знают. Я как необъезженный мустанг, которого никто не может оседлать, кроме того единственного наездника, которого он сам признает своим хозяином.
Помолчав, она добавила, не сумев скрыть презрительной нотки:
– Вообще-то я думала, что ты ничего и никого не боишься, потому и позволила себя оседлать. Образно говоря, конечно.