— Откажись, — сказал Валера, наливая себе еще одну чашку кофе. — Ты ничего не потеряешь. В деньгах мы не нуждаемся, сама знаешь, какие у нас с тобой скромные потребности. Слава у тебя уже есть, местечковая, правда, но ведь ты и об этом-то не мечтала. Глядишь, и издавать будут потихоньку.
— Как я теперь откажусь? — пробормотала я с тоской. — Даже в газете о пьесе писали, Норкин уже интервью дал. Мол, автор — лауреат, местная знаменитость, «ее писательский дар распустился на фоне мергелевых[2] гор и сияющей глади южной бухты».
— Капец, — согласился Валера.
— Не при ребенке, — машинально сказала я.
Мы помолчали. Муж угрюмо заметил:
— И все-таки ты можешь еще отказаться. Подумай.
Когда в четверг я добралась до театра по пробкам, вся взмыленная и с колотящимся сердцем, там вовсю шла репетиция. Я слышала, что Норкин в очередной раз ставит что-то авангардное и провокационное. Режиссер гонял по сцене субтильную девицу с огромными глазищами. Казалось, что ее вот-вот унесет за кулисы поток прохладного воздуха, дующий в зале с потолка и смягчающий летний зной. Девица была одета в джинсы и вязаную кофту. Норкин читал реплики за ее партнера. Сцена изображала захламленную квартиру. Анорексичная актриса бродила по периметру, брала с полок невидимые книги, падала в скрипучие кресла, восклицая: «Боже мой, пыль, сколько пыли! Антуан, ты решил превратить меня в платяную моль?» «Нет, Мадлен, я хочу превратить тебя в книжную чешуйницу!», — сумрачно бубнил режиссер.
Капец моей пьесе, мысленно повторила я за мужем.
Минут через пятнадцать, когда я начала худо-бедно вникать в смысл действа, Норкин с неудовольствием оглянулся и объявил перерыв.
— Вера Алексеевна?
Мы пожали друг другу руки. Ладонь у Норкина была вялая, пессимистичная. Он не скрывал, что постановка «Любви Дель-арте» — это компромисс. Он, как наш Тимоша, хотел жирную котлету, а получал под нос сухой корм.
— Ознакомился с вашей пьесой, — суховато сообщил мне Норкин. — Будем работать?
— А что это было? — я кивнула на сцену, уклоняясь от прямого ответа. — Очень… новаторская вещь
— Да-да, — оживился Норкин, — исключительно глубокое произведение. Автор — малоизвестный у нас норвежский драматург. В середине сюжета — драма молодого человека, до двадцати лет, в силу… ээээ… семейных обстоятельств полагавшего, что он на самом деле девушка. И вот, по ходу пьесы его женская душа, заточенная в мужском теле…
— А девочка? — спросила я, запутавшись. — Вон та, худенькая.
— Это прототип, альтер-эго главного героя, — грустно сообщил постановщик. — По мнению автора, лишний персонаж, я ввел его самостоятельно … сам связывался с автором, скромно поделился своим видением пьесы… но тот, знаете ли… — Норкин скорбно поднял глаза к софитам. — Никто не чужд косности. Даже гении.
— О, — сказала я.
Мы помолчали. Я собиралась с духом, чтобы сказать твердое «нет». Черт с ней, с комиссией. Черт с ним, с грантом. Жила я скромным журнальным автором и проживу дальше. И вообще, не хочу видеть своих героев трансгендерами. Норкин говорил что-то о каких-то потерянных элементах, повторял «Мозаика. Видите ли, пазл». Я кивала. Раскрыла рот, но тут нас отвлекли.
Кто-то вошел, дверь на старой скрипучей пружине под ложами громко ухнула.
— Простите, вы ко мне? — раздраженно крикнул режиссер, вглядываясь в проход между рядами.
— Нет, Велиамин Родионович, — весело ответили сверху.
— Ах, это вы, Ренат Тимурович — Норкин вдруг расплылся в улыбке. — Добро пожаловать в нашу скромную театральную обитель. Как поживаете?