Говорите со мной, сказал Кляйнцайт камням.
Я не знал, сказал камень отца.
Я знала, вздохнул камень матери.
Благодарю вас, сказал Кляйнцайт.
Он пошел к телефонной будке. Отличное место цветы выращивать, подумал он, вошел внутрь, положил руки на телефон, не набирая номера.
Брат? — спросил Кляйнцайт.
Никто не может тебе ничего рассказать, послышался голос из предместий.
Кляйнцайт вышел из будки, вошел в Подземку, сел в поезд. ВАМ ПЛАТИЛИ БЫ БОЛЬШЕ, БУДЬ ВЫ ПОЧТАЛЬОНОМ, сказало объявление.
Он вышел из Подземки, свернул на стоянку, где стояли два «ягуара» серии Е, «бентли», «порше», куча «мини», «фиатов» и «фольксвагенов» разных цветов. Он остановился перед выкрашенным в белое домом с голубыми ставнями. По бокам входной двери — черные фонари.
Больше не твои, сказали голубые ставни.
До свидания, папочка, сказали два велосипеда.
Кляйнцайт кивнул, повернулся, миновал газетный ларек, мельком взглянул на заголовки газет. ПЛАЧЬ–КА, БОГА РАДИ. Он вернулся в госпиталь.
Занавески были задернуты вокруг койки толстяка. Плешка, Наскреб и дневная сестра окружили его. Две сиделки описывали круги в предвкушении. Кляйнцайт услышал пыхтение толстяка.
— Я чувствую сытость, — проговорил тот с трудом. Тишина.
— Кончился, — сказал Наскреб. Сиделки с готовностью укатили носилки. Занавески раздвинулись на той стороне, где был Кляйнцайт. Вышла дневная сестра, посмотрела на него.
— Я хотел… — начал было Кляйнцайт.
— Что? — заботливо спросила сестра.
Хотел сказать этому толстяку, подумал Кляйнцайт. Сказать что? В его памяти не осталось ничего, о чем можно было рассказать. Была только боль от А до В, увольнение с работы, доктор Налив, госпиталь и дни в госпитале. Больше ничего.
Это самое, сказал Госпиталь. Вот это самое. Это самое, что.
Пасть
На следующий день Госпиталь выпустил свои когти, втянул их обратно, решил, что бархатные лапы тут уместнее, убрал их, решив, что они не к месту, перевалился с одной своей громадной ягодицы на другую, скрестил ноги, поиграл с цепочкой для часов, покурил трубку, покачался из стороны в сторону с безмятежным видом.
Могу я кое‑что тебе сказать, мой мальчик? — спросил Госпиталь.
Скажи кое‑что, ответил Кляйнцайт, тараканом увиливая от одного из безмятежных покачиваний, которое чуть было не раздавило его.
Хорошо, сказал Госпиталь. Сильно ли ты расстроился, когда я съел Легковоспламеняющегося и того толстяка?
Кляйнцайт поразмыслил насчет них. Что было в их именах? Вернее, есть. Имена не исчезли, имена остались на плаву, точно пустые лодки. Имя толстяка было — и есть — М. Т. Пуз. А какое имя носил Легковоспламеняющийся?
Сильно? — снова спросил Госпиталь, покуривая свою трубку.
Что? — спросил Кляйнцайт.
Расстроился, когда я съел их.
Ну, это легкий завтрак, я полагаю, сказал Кляйнцайт.
А ты кое‑что смыслишь, отметил Госпиталь. Ты умен.
Чрезвычайно, ответил Кляйнцайт, высматривая себе мышиную норку поменьше.
Да, сказал Госпиталь и стал одной бесконечной черной пастью. Даже о зубах не позаботился. Просто одна бесконечная черная пасть, зловонное дыхание. Кляйнцайт юркнул в норку. Если тут такие норы, подумалось ему, то какие тогда мыши.
Скажу тебе кое‑что, произнесла пасть.
Давай, скажи, ответил Кляйнцайт.
У тебя могут быть квартиры, и дома, и улицы, и конторы, и секретарши, и телефоны, и новости каждый час, произнесла пасть.
Да, ответил Кляйнцайт.
Ты можешь быть владельцем целой отрасли, и тогда все твое — и карьера, и телевидение, и сигналы по гринвичскому времени, произнесла пасть.
Да, ответил Кляйнцайт. Это мне нравится. Это мне подходит.
Ты можешь даже иметь на своем телефоне всего несколько кнопок, и пачки одних десятифунтовых банкнот в кармане, и скользить в серебристом «роллс–ройсе» в потоке уличного движения, произнесла пасть.
Врешь ты, конечно, складно, сказал Кляйнцайт. Но смотри не переборщи. Порадуй‑ка меня теперь хорошей концовочкой.
Пасть зевнула. Я забыла, что хотела сказать, произнесла она.
Ну, тогда счастливо, сказал Кляйнцайт
Счастливо, отозвалась пасть.
Другая музыка
Рыжебородый нашел еще один лист желтой бумаги. Чистый с обеих сторон.
И где же мы были? — спросил он бумагу.
Штучка, больная до пятен? — предположила бумага.
Не помню точно, произнес Рыжебородый, кто это сказал — то ли Ибсен, то ли Чехов?
Кто‑то из них, подтвердила бумага.
Кто‑то из них сказал, что если в первом акте у тебя в выдвижном ящике стола окажется револьвер, ты прямо‑таки обязан что‑нибудь с ним сделать к концу третьего.