Встретил Вернидубов меня в своём кабинете. Протянул приветственно руку, улыбаясь, отметил:
— Хорошо выглядите. Помолодели. Так и дальше держать.
Но уж кто действительно помолодел, так это он сам: «прокурор» выглядел собранным, сбитым, даже надежней и крепче, чем при первой нашей встрече на комиссии в Верховном Совете пять лет назад. Лицо посвежело, подзагорело, щёки чуть налились, серо-голубые глаза вглядывались в меня внимательно и любопытно, похоже, пытаясь что-то понять во мне и без слов.
Пока мы вот так оценивали друг друга, обменивались приветствиями и любезностями, секретарша, до этого шнырявшая по кабинету туда-сюда, дала глазами хозяину знак, и тот предложил:
— Ну что, Александр Георгиевич, как положено на Руси, по чарочке. Нам с вами давно бы пора… Исправим сейчас. — И через потаённую дверь провёл меня в уютную небольшую камору, усадил за уставленный бутылками и яствами стол, уселся хозяином в кресле и сам.
— Что пьём? — перебирая бутылки, спросил Вернидубов. — Нашу русскую или… Вот, пожалуйста, немецкая, финская… можжевеловая, — приподнял он небольшой, витиеватой формы пузырь, — от макаронников…
— Нет, нашу, — отрубил тут же я, — лучше «столичную», да ещё бы прямо из первопрестольной.
— Ишь, губа не дура, чего захотел, — выдохнул из тугой молодцеватой груди «прокурор». — Может, ещё красной икорки, да сразу чтоб ложкою, — подначил легко, весело он. — Вы, как помнится, дальневосточник, с Приморья…
— Да, с Уссури… Уссуриец я — Дерсу Узала.
— Я даже по телику видел… Племянники ваши, братья да дядья — вся родня ваша и поныне все таёжные следопыты, охотники и тигроловы…
— Все — не все, но в каждом поколении обязательно кто-нибудь есть.
Разливая по рюмкам «столичную», Иван Васильевич с гордостью вспомнил, что и он сам что ни на есть — и родом, и духом, и норовом — натуральный русак. И предложил:
— С кем, с кем, а с вами, Александр Георгиевич, прежде всего давайте выпьем за нас, за русских, за русский народ.
— И за Россию, — вклинился я в его неожиданный, самый приятный для моих ушей тост. — Не за Союз, который в два счёта можно всегда развалить… Хватит и одного нам урока… А за Россию — единую и неделимую, за единый великий русский народ — стержень, основу, цемент вечной России. Сталин знал, за какой народ провозгласить на пиру победителей свой знаменитый исторический тост! — И вместе с поднятой рюмкой мне и самому захотелось подняться, встать во весь рост. И Ивану Васильевичу, конечно, хотелось. Но в тесной каморе, вдвоём, с глазу на глаз это, пожалуй, могло бы показаться слишком уж нарочитым и выспренним. И хоть и не встали, не приложили торжественно своих ладоней к сердцам, но вместе с русской, московской, «столичной», со словами, что вырвались вдруг из наших душ, прокатилась в груди, по горлу, по жилам, по нервам жгучая волна одного из самых глубинных в нас и победительных чувств.
— А чего вас к коммунистам, к Пархоменко понесло? — поинтересовался Вернидубов. — Насколько я знаю, вы до сих пор так и не можете простить им предательства. Не восстановились у них?
— Оттого и понесло, хотел попытаться их образумить. Все севастопольцы за воссоединение с Родиной нашей — Россией, а коммунисты, точнее, украинские национал-коммунисты, решительно против. Будто это не коммунисты вовсе, а отъявленные оуно-бандеро-руховцы. Им, видите ли, мало фактической оккупации исконно российских Крыма, Севастополя, с миллионами русских людей, им ещё и закон подавай о статусе Севастополя как неотъемлемой территории Украины. Чего захотели! Болт вот им в задницу, а не Севастополь, не Крым! — невольно, в сердцах сорвалось у меня с языка. — На последних выборах севастопольские коммунисты уже потеряли многие свои голоса, теперь, на предстоящих, потеряют и все остальные. Так им и надо! Нечего против воли народа идти, предавать его самые глубинные чаяния!
«Прокурор» слушал всё это молча, внимательно, сдержанно. Кто-кто, а он мою позицию и по этому, и по всем остальным пунктам нашей патриотической пророссийской программы знал куда как лучше всех остальных. И то, что я сознательно жёстко заявил о них снова здесь, в гостях у него, по прошествии лет, конечно же, начисто исключало возможность хоть какого-то отступничества с любой из двух наших сторон. Каждый надёжно оставался верен долгу, своим соратникам и себе и без всякой тревоги и опасения всё откровенней и искренней отдавался тем любопытству, интересу и доверительности, а, похоже, также и какой-то невольной глубинной потребности покаяния, с которыми один вдруг позвал, а другой с такой же готовностью отозвался на этот неожиданный человеческий зов.