В первую минуту разъяренный Кика все свое негодование перенес на оскорбившего его петуха. Резким ударом в челюсть отбросил к стене, и медленно подходил, примериваясь, как ловчее взяться за эту падаль. Его душила злоба, он еще не собрался с мыслями, лишь пылало в нем, не давая возможности хоть сколько-нибудь думать, оскорбление, которое нанес ему этот недочеловек. Был петух какой-то слюнявый на вид, нижняя губа вечно опущена, роба засалена до невозможности, и, если бы не здоровое начало большинства зэков, им нельзя было бы не побрезговать. Сейчас было не до того, не до этих всех нюансов. Сейчас им двигала только ненависть, ослеплявшая разум.
Петух, цепляясь за стену, тихо и бессмысленно поскуливая, медленно поднимался на ноги. Разума в его глазах тоже не наблюдалось, лишь огромное облегчение, торжество и обреченность. Кика, с каждым шагом все стремительнее, подскочил к нему и с размаха ударил ногой в живот. Петуха согнуло, но он удержался на ногах. Лишь для того, чтобы получить новый удар ботинком в лицо. Хруст слышали окружающие; петуха подбросило вверх, и он словно бы прилип к стене, цепляясь за которую только что поднимался.
Вновь упасть ему удалось не сразу: следующий удар ноги встретил его в воздухе, подержал секунду-другую, но потом тело все же рухнуло. А потом удары посыпались один за другим. Кика плясал на этом безвольном теле, и с каждой минутой злоба его росла.
Вновь стал перекатывать тело ударами ботинка в лицо. Потом заметил, как рука петуха легла на порог коридора, несколько возвышающийся. Догадавшись, высоко подпрыгнул и приземлился всей тяжестью на руку, сломав ее в локтевом суставе.
Он еще долго мутузил свою жертву — жестоко и нещадно, к ужасу и скрытому негодованию случайных и сторонних зрителей; душил, терзал, еще раз сломал ту же самую руку, но уже в предплечье, а когда устал и остыл, вдруг осознал, какие ужасные последствия влечет за собой эта его внезапная вспышка гнева. Но главное, ничего уже нельзя было изменить в его лагерной судьбе, и Кика уже ловил косые взгляды мужиков, любой из которых теперь стоял в зэковской иерархии выше его и уже мог его презирать… В общем, избитая и униженная жертва добилась своего, и Кика после этого иудиного поцелуя уже стал прокаженным, прочно ступив на тропу обиженных — тропу, неумолимо ведущую только к опущенной братии.
И вот тогда-то Влад убедил потрясенного всем происшедшим Ивана Руку не пороть горячку, не чистить весь соседний барак, мстя за оскорбленного другана, а попытаться исправить то, что еще было можно. Ивана Руку тоже можно было понять: еще вчера у него был верный кореш, можно сказать, правая рука, на кого же еще можно было так положиться, как не на Кику! И вот на тебе — хотя все вроде бы осталось по-прежнему, но теперь даже простой разговор с Кикой на людях мог обернуться для Ивана бесчестьем. Более того, теперь любой обиженный имел право сделать Кике замечание, а простые «шестерки» могли на полном законном основании опустить его прилюдно, даже на глазах Ивана Руки, а тот при этом ничего сделать бы не мог.
Ибо воровской закон сильнее уз дружбы и любви. И нарушать воровской закон могут только безумцы и ссученные. Это уже накрепко уяснил Владислав. Это понимал и Иван Рука. По совету Влада лагерный пахан сумел сделать так, чтобы Кику уже через пару недель отправили в другую колонию. Писарь в администрации был прикормлен, и ему ничего не стоило незаметно добавить в очередной бумаге еще одну фамилию, подсунуть вовремя листок на подпись — и опозоренный Кика свалил. Надежды на то, что его не опередит известие о позоре, было мало. Хотя если высовываться не будет, то, вполне могло бы статься, никто не заинтересовался бы его биографией, и малява с запросом о подробностях его судьбы никем и не могла быть послана.
Того же петуха уже через месяца два-три после злосчастного события нашли мертвым — сунул голову в ведро с парашей и захлебнулся. Такова была версия следствия, иных виновников не искали, знали, что бесполезно. Однако это ли или другие происшествия, коих было много еще, повлияли, но Иван Рука приблизил к себе Влада Смурова по кличке Варяг.