Выбрать главу

— Ты чего?

Он обернулся, увидел солдата. Тот накладывал в костер толстые ветки. Поднялся, взглянул хмуро.

— Ты чего, говорю?

— Ничего…

Солдат подошел, увидел нож.

— Спрячь. Сдурел? Смотри, кого-нибудь ненароком… Из-за своего шведа…

— А как узнаешь?

— Молчи. Коли блажь или жаль кого — выпей.

Он бледно улыбнулся, помотал головой.

— Кто таков?

От этих слов, сказанных позади резко, густым голосом, у него по коже мурашки пошли.

Обернулся, как заяц, и увидел — кутаясь в плащ, простоволосый, в рассыпанных кудрях, подходил не спеша царь. Лицо было устало, помято со сна. Царь зевал, ежился от ночной сырости, встряхивал головой. И кудри на ней были юные…

— Кто таков? — поглядел прищурившись на костер, перевел блестящие глаза на него. У него и язык отнялся, да солдат выручил.

— Отряда генерала Боура гренадер, ваше величество…

— Почему здесь?

— Шведов давеча многих поколол, ваше величество, ходит смутный, тычется.

— Это бывает, — царь задумчиво поглядел ему в лицо, опустил глаза, увидел в руках нож. — А это зачем?

— А может, еще кого надо? — медленно проговорил он.

— Кого ж?

— Не знаю.

— Может, меня? — странно сказал Петр, усмехнулся, подошел ближе, распахнул кафтан. — Где же твой нож? Посмотрю, каково у тебя сердце на меня, солдат. — Дернул шеей, по лицу прошла судорога. — Как я за вас, а вы на меня…

— Нет, — он покачал головой. — Теперь нет.

— Отчего ж?

— Не могу, — сбивчиво бормотал он, глядя Петру в глаза. — А я не судья. Не знаю. Ты шведу на Москву путь заградил. Разгром им учинил, хоть лучшие вояки были. Теперь мы будем. От тебя. Куда-то ведешь… Значит, знаешь.

Изо всей силы он швырнул нож в сторону, в чащу леса. Потом обтер руки, сделал Петру ружьем «на караул» и, прямой, высокий, зашагал прочь.

На следующий день, когда шли уже только малые стычки с побежавшими шведами, ему выбило осколком глаз. После госпиталя тут же был он списан в инвалидную команду.

XII

Он стоял у борта корабля, всматривался в ночь. Голова горела, мысли метались лихорадочно. Баба Фрося на Яике! Ефросинья! И верблюжата малые — Тимоша, Аннушка! Гурьев-городок, Яик-река, Спас милосердный!

— Жолымбет! — закричал он во тьму. — Жолымбет, эй!

Ночь молчала.

Во мраке молниями вспыхивали в нем видения той ночи, после битвы со шведами — костры, дождь, черные деревья, и он сам, ополоумевший, с ножом, и кудри царя Петра, рассыпанные на лбу, и белая его грудь. Ему казалось, что та ночь еще длится в этой и сливается с ней.

— Жолымбет! — опять закричал он, и слезы текли у него по лицу. — Жолымбет, возьми на Яик-реку! Пойдем вместе. Возьми скорей, не хочу здесь!

Ему казалось, что Ефросинья на далеком Яике уже ждет его, а с ней и Тимоша, и Аннушка. Ему не приходило в голову, что и жена его, и дети, если они живы, уже не те, что были тогда, давно. И он представлял себе Ефросинью молодой, а Тимошу и Аннушку маленькими детушками и называл их полюбившимся ему словом Жолымбета — верблюжатами, и радовался этому, и плакал.

Бог не наг, человек не прост. Стрельца одного в тот раз на Красной на плаху вели — а у него русы кудри по плечам. Хоть не как у царя Петра, не черные, а все ж кольцами вокруг чела рассыпались. Так согласен уж был на плаху молодой стрелец лечь, да попросил позволения перед смертью душу напоследок потешить, песню спеть. Не дали позволения.

— Жолымбет! — кричал и кричал он за Дон. — Утром пойдем, как солнце взойдет.

Ему сладко было бросать в ночной ветер слова, в которых были тоска, горечь и надежда, сладко же и чувствовать себя на некой вершине и быть притом одному.

Просить прощения надо было ему у всех за то, что дорога его была иная, чем у них. Но так же мало его вины было в том, что иная.

Ведь не с Назаром Ершом, не с Семеном Куклой, Иваном Волком и не с иными ж стрельцами был он тогда, как везли их на казнь. И у Софьи Алексеевны прощения молить должно было ему, что муку ее мученическую с ней не разделил и клятву свою безумную не исполнил. Виноват — да, а что не исполнил — слава тебе, господи!..

— Ефросиньюшка! — задыхаясь, тоскуя и плача, звал он жену с борта корабля «Париж», осевшего в донском иле, но знавшего некогда над собой руку самого царя Петра. — Ефросиньюшка!

Не сам он тому был виной, но дорога его. А она прямиком его все к тому же царю Петру вела, которого ни обойти, ни объехать. И предстояло ему тогда вместе с Петром Алексеевичем дело дельное вершить, — вместе за отечество биться, а нужно — и животы положить.