В этом месте своего рассказа Тырков испытующе глянул на Тояна, будто спрашивая, понимает ли он истинный смысл сказанного?
Тоян ответил вежливой улыбкой, но душа его нахмурилась. Ей не понравился рассказ о немирных вогулах. В нем звучало предостережение эуште. И не только предостережение. Насмешка — тоже. Ведь посланник сказал: чтобы победитель и побежденный получили но заслугам…
— И мы получили, — продолжал Тырков. — Тагая на Москве встретили без обиды, за вины его на Лозьме и Тавде спрашивать не стали, а решили обласкать по-царски и всяко отметить. Дали ему в княжество волостишку на Верхотурье, вот он и стал жить лучше, чем у себя в вогулах. Повысился и я. За все мои раны и заслуги пожаловали меня в дети боярские. А это тоже изрядно.
Служилый татарин, прибывший с Тырковым для объяснений с эуштой, перетолмачил его слова по-своему, и получилось, что Тырков стал сыном человека царского круга.
— О-о-о-о, Аллах! — поразились родичи Тояна. — Как может сын вольного человека стать сыном царского человека?
— Не сыном, а подручником, — принялся объяснять Тырков. — Как сыновья — главные подручники у отцов, так и дети боярские — главные подручники у ратных бояр, — тут в его цепких зеленоватых глазах вспыхнула озорная искорка. — Не родные дети, скажу я вам, не родные! Им боярство не положено, а только край боярской титлы… Так до сих пор и хожу в детях.
— О-о-о! — снова поразились тояновы родичи. — Разве посланник московского царя может быть ребенком?
— Еще как может. Но… в Тоболеске об этом не ведают. Для них я есть почти как письменный голова.
— Битикчи?[64]
— Не совсем. Битикчи — это вроде нашего четвертного дьяка, а я при воеводе на особых делах и посылках. Но тоже приказной.
И снова Тоян поймал на себе испытующий взгляд Тыркова и снова ответил ему улыбкой, на этот раз заинтересованной. Он вдруг понял, что если и предостерегает эушту посланник, то без угрозы, если и насмехается, то прежде всего над самим собой. Не так он прост, как хочет казаться, но и не так утайлив, как показалось вначале. Пославшие его на Томь не имеют ни лица, ни голоса, зато их письменный голова вот он: кряжистый, буйноволосый, ясноглазый. Все в нем крупно — и черные брови, похожие на крылья птицы, и толстый нос с рассеченной ноздрей, и крутые плечи, и длинные руки. Когда он говорит, травяные глаза его выныривают из-под бровей, а борода открывается и закрывается, будто полог из сухих веток, и шелестит под напором гулких слов, идущих из пещерных глубин его сильного тела. Богатые одежды не столько украшают, сколько сковывают посланника. Ему бы что-нибудь легкое, простое, широкое. Именно такими и представлял русов Тоян.
Он протянул гостю круглую берестяную коробочку с насыбаем[65]. Тот охотно взял щепоть и, умело заложив за щеку, вернулся к прерванному рассказу…
Следом за Тагаем попал в плен младший сын пелымского князя Аблегерима Таутай. Вместе с женкой и детьми отправили его сначала в Тоболеск, а оттуда к Москве, и тоже посадили на княжество. А сын Таутая Учат так прижился на новом месте, что сам, по своей охоте, положил на себя православный крест и стал называться дворянином Александром.
— Ай-ай, — осуждающе закачали головами старцы. — Лучше быть собакой в своем юрте, чем неверным мурзой[66] на чужой стороне.
— Не всякого мурзу при мне собакой кличь! — вскипел Тырков. — Вот я, к примеру, хоть и русийский человек, а почитай на Сибири вырос. Она мне не чужая, нет. Кто ж я теперь, полубоярин или полусобака?
В волнении он проглотил насыбай и даже не заметил этого.
— Нет уж, любезные, как хотите, а собачиться не след! Московский юрт большой. Он для всех открыт. Коли хотца жить при Москве, скажите, коли хотца быть на старом месте — владейте, чем владели. Только надо попросить. Попросили же царя нашего Бориса Федоровича кодский князь Ичигей — и получил со своим сродным братом Онжей все сполна. Судят они своих людей сами, ясак с них берут себе, а в казну ничего не платят. Плохо ли?