— На москальской сторони, — важно объяснил урядник. — На Волоку Ламском. Дуже великий…
— Де, де?
— У москалив, кажу. Пид русийским царем.
— Ох, далеко!
— А ти що хотив? Сперш хату прогавити[165], а потим на далечину охати. Кажи спасиби, що владика дуже добрячий. Ось я дивую, с чого це вин тебе не карае, а тильки шле видциля. Я бы на его мисти поскуб[166] тебе, як палену курку.
«Коли б свини роги, — подумала Даренка. — Вона б и небо проперла».
У неньки от предчувствия новой беды глаза слезами заволокло. Уж лучше в холодной клуне бедовать, чем пускаться в неизвестность. У москалей неустрою еще больше, чем в киевской украине. Сказывают, и голод у них, и лихоимства, и царь не настоящий. Многие силы против него поднимаются. Как раз попадаешь из огня да в полымя.
А Даренка обрадовалась: чем ближе к Москве, тем ближе к Баженке!
Растревоженная добрыми предчувствиями, она выскользнула из клуни.
Высоко в небе цвели звезды, похожие на море незабудок. И одна из них принадлежала ей, Даренке Обросиме. Ей одной.
Медная гривенка
Посмотреть, как будут собираться до москалей Обросимы, ободряющее слово им на прощанье сказать, последнюю слезу им во след уронить пришел до клуни весь хутор. Да и как не придти, если сам архимандрит Межигорский за ними своего старца Фалалея прислал?
Немало перебывало в Трубищах старцев. Летом и в уборочную страду они вместе с урядникам за монастырскими хлопами дозирают. Случалось, наезжали чиновные служители, но таких, как Фалалей, хуторяне и не упомнят. Не стар еще, ликом прост, телом сух. Ряса на нем потертая, клобук с одного бока сломан, кожа на лице и руках дубленая. Сразу видно, не затворник, а хожалый монах. А куда и с какими посылками ходит, одному лишь владыке ведомо.
Как увидел его урядник, брюхо подобрал, губы утер и в сторону благонамеренно задыхал. По случаю масленицы он не только блинами уелся, но и горилки через меру хлебнул, да не какой-нибудь пустяшной паленки, а наилучшей оковиты. Вот и расквасился. Закраснел, как буряк, чрево вздулось. Ну бздюх и бздюх[167], в блескучие шаровары упрятанный. Перед другими старцами урядник себя и не в таком виде являл, а перед Фалалеем явно заробел. В глаза ему угодливо заглядывает, пухлыми ручками гостеприимство плещет. Стало быть, не простой чернец перед ним, а доверенный глас и око архимандрита.
Не с пустыми руками прибыл в Трубищи Фалалей — привез Павлусю Обросиме медную гривенку[168] с образком Божьей Матери.
— Спаси, Господи, и помилуй раб твоих Обросимов, — протянул он гривенку вконец оробевшему Павлусю, — всех православных, и даруй им здравие, душевное и телесное!
Голос у него, с колокольным раскатом. Не голос, а голосище. А грудь узкая, незавидная. Трудно поверить, что это она рождает столь величавые звуки.
— Це мени? — недоверчиво воззрился на Фалалея Павлусь. Левый глаз у него округлился, а правый от волнения совсем под веко ушел.
— Тебе, сине мий, тебе. Не буду казати вид кого, сам зрозумий.
Павлусь старательно наморщил лоб.
Желая помочь ему, Фалалей воздел руки в сторону Межигорского монастыря, потом в сторону царь-города Москвы.
— Велик свит, — сказал он, — велики и тайны его. Прийде час, вони и видкроются.
Пошла гривенка по рукам — от Меласи к ее дочкам. Дошла и до Даренки. Глянула она на нее и ахнула: да это же та святынька, которую Баженок ей перед своим убегом в Москву показывал. Поцеловать просил, чтобы потом ее у сердца носить. Вот и царапинка на верхней створке, да не прямая, а с кривулей.
Радость-то какая! Нашелся Баженка! Он там, там, куда Межигорский старец указал!
Схватила Даренка гривенку, убежала с ней за плетеную горожу, подальше от людей, села на колодину и смотрит.
А вдали гайок[169] синеет. Небо чистое-чистое, без единой хмарки. Хоть бы ветрец повеял, заполыхавшие щеки остудил. На дворе сечень[170], а ей жарко, мочи нет. И голова кругом идет.
— Прости, отче святий, — заоправдывался Павлусь. — Не можу и сказати, що з ней таке.
— И не треба, — улыбнулся Фалалей. — Всьому свий час. Краще запрягай киня та и поидимо. Али ти як та жинка, що каже: ничого, по дорози запряжем?
— Эге! — обрадовался Павлусь. — Це я зараз, — и побежал выводить из стайни застоявшегося Серка.
Добрый коневщик Павлусь Обросима — быстро со всем управился. И бричка у него ходкая. Вон как поворотил он ее возле черных останков сгоревшей хаты. И верх у брички целый. Только выгорел на солнце, вылинял на дождях, сделался белесым, как сохлая трава.