Но ее опередила ненька.
— Якщо не так, не держи на мене серця, Мотря! Що бувае, то минае. А я до тебе усей душой.
От этих слов покачнулась Мотря Бодячиха, за свою бывшую товарку ухватилась, чтобы мимо не упасть. Хотела что-то сказать, да язык не слушается, булькотит в горле.
Обнялись они, стоят, плачут. А на них глядя, и другие хуторянки слезы пустили.
— Оце святий Власий слезоту[181] дав, — опять пошутил Фалалей. — Останний раз приморозок маемо.
— Так, так, — заулыбались хлопы, радуясь, что старец всё видит, всё понимает, вовремя умеет повернуть разговор от женячей печали к чоловичьим заботам. — Приморозок и справди е, а динь теплий.
— Ось-ось перший гром буде. Земля размерзне, тоди и почнемо сияти.
— Скорище би…
Прощание явно затянулось.
— Треба йихати! — вышел из терпения отрезвевший урядник.
Даренка торопливо приблизилась к Трохиму Бодячонку и его братьям:
— Не журитися, родинята. Я вас завжди помнит буду. И ви мене не забувайте!
Чмокнув каждого в щеку, она белкой взлетела на бричку и замахала из-под верха всем, кто оставался.
Трохим Бодячонок тоже замахал. Потом, спохватившись, закрыл свой цилунок[182] ладонью. Глаза у него округлились, как у ребенка, которого наконец-то приласкала суровая ненька. Он ничего не видел кроме Даренки, ее длинной пушистой косы, перекинутой через плечо, ее солнечных губ и дивных очей.
А Даренка ничего не видела кроме дороги, уносящей ее туда, откуда Баженок прислал ей свою заветную гривенку. Ей казалось, что это он, а не Трохим-Цапеня восхищенно глядит на нее, прикрывая цилунок. Он! Он!
И покатилась навстречу ей нестрашная теперь дорога — сперва на подворье Межигорского монастыря, потом в сторону Моравска, который стоит уже на той, на москальской стороне, а оттуда по Черниговскому шляху через Северские земли к Иосифо-Волоколамскому Успенскому монастырю.
Дозорный разъезд
Вместе с монастырским обозом отправился в путь и старец Фалалей. Согласно дорожному уставу Межигорской общины ему полагалась отдельная бричка и корма на себя, возчика и лошадь. Но он переложил их на дачи другим обозным людям и теперь поспешал рядом с тяжело нагруженными возами ничем не обремененный, легкий. Радовался февралю-бокогрею, весеннему щебету неумолчных птах, опьяняюще сладким запахам пробуждающейся земли. Притомившись, усаживался на задок оказавшейся рядом подводы и, по-дитячьи свесив ноги, продолжал любоваться прозрачными пока дубравами, хвойными лесами, вплотную подступающими к шляху, луговыми низинками, на которых голубели разливные полесские озера.
Питался Фалалей, как апостолы, несущие в мир учение Христово: то угощение одного попутчика примет, то с другим небогатую трапезу разделит. Да и много ли ему надо? Краечек сыра, кусочек хлеба або блинок, испеченный к сыро-масляной неделе. Запьет родниковой водой из криницы, вот и сыт.
Настоятель обоза старец Диомид, полнотелый, осанистый, явно тяготился таким простомонашеским поведением Фалалея. Не раз зазывал он его к себе в сделанную на польский лад двуконную дышловую колымагу с кожаным верхом, чтобы угостить более сытной и лакомой пищей, побеседовать о делах, не столько духовных, сколько мирских, но Фалалей с мягким упорством уклонялся от такой чести. Каждому от бога назначена своя келья, ответствовал он. Его келья — под открытым небом, среди простых людей, ибо сказано в писании, что при гласе Архангела и трубе Божией сойдет оттуда сам Господь и мертвые во Христе воскреснут прежде, а потом и мы, оставшиеся в живых, вместе с ними восхищены будем на облаках в сретение Господу на воздухе, и так всегда с Господом будем.
Когда Фалалей оказывался возле брички Обросимов, Павлусь передавал вожжи своей Меласе и выпрыгивал на обочину, чтобы побеседовать с божьим человеком. Он слушал его проповеди и размышления с тем завороженным вниманием, на которое способны только дети. Потом сам исповедовался в прегрешениях своих.
Наблюдая за ними, Даренка вдруг заметила, что они удивительно похожи. Оба просты и доверчивы. Многотрудная жизнь не ожесточила их, напротив, сделала добрей и совестливей.
Голоса старца и татки то удалялись, то приближались, и тогда Даренка вся превращалась в слух. Интересно же ей узнать, в чем грешен ее батичка.
А вот в чем. Оказывается, до Трубищ была у него другая, не ведомая ей жизнь. В парубках[183] хлопствовал он с батьками своими на хуторе Горошек, что притулился под городом Фастовом. А владел тем хутором пан Васенцевич. Добрый был пан. Если и кривдил, то без перехлеста, не то что другие. Уходя в мир иной, завещал он часть своих земель православному Спасо-Преображенскому Межигорскому монастырю, хотя сам держался папской[184] веры. Сказывали, был он в дальнем родстве с Межигорским келарем[185], потому и сделал такую отписку. Уж лучше бы не делал! Стала она поперек горла братии Фастовского монастыря бернардинов. За оскорбление, которое нанес им своим предпочтением пан Васенцевич, решили они расправиться с православными жителями Горошека. Да не руками единоверцев, а руками украинских хлопов с бернардинских земель. Настращали они их всяко, посулили вознаградить щедро, для верности напоили паленкой, дали в руки топорки, луки, рогатины, сабельки. И учалось среди бела дня дикое побоище. На том побоище напал на Павлуся Обросиму такой же, как он сам, хлопец. Тычет перед собой рогатиной, будто сено вилами ворошит. Совсем спьянився дурник, слюни на губах развесил. Отобрал у него Павлусь рогатину, а тут переодетый бернардин набежал. Защищаясь от него, крутанулся Павлусь да и проткнул хлопцу грудь чуть пониже нательного крестика. Навсегда врезался ему в память этот восьмиконечный деревянный крестик с побеленными краями. А еще удивленная улыбка на губастом лице. Хлопец будто спрашивал: неужели ты убил меня, Павлусь? Зачем? Ведь я только вид делал, что воюю с тобой. Как и ты, я сын православного хлопа. Ты мог оказаться на моем месте и впасть в грех слабодушия. Но ты оказался на своем и совершил грех братоубийства. Теперь на тебе два греха — мой и твой. По силам ли тебе нести их?..