Сергей Заплавный
КЛЯТВА ТОЯНА
Исторический роман
Книга первая
ЦАРСКАЯ ГРАМОТА
Один свет — одни и болезни
Нечай Федоров банил ноги в отваре овсяной соломы. Боже, хорошо-то как! Ломота в ступнях заметно поутихла, тело наполнилось приятной истомой, лоб с редкими уже сивыми кудерьками прошибла испарина. Самое время молитву сотворить.
У иконы святого великомученика и целителя Пантелеймона горели две свечи. Остальные Нечай велел задуть. Ни к чему в горнице лишний свет — чай не за праздничным столом. Хворая собака и та на время в нору уползает. А тут человек!
Нечай подобрал полы широкого домашнего халата, в который можно двоим таким упрятаться, и велел ключнице Агафье Констянтиновой, маленькой кривобокой смирянке в темных одеждах, подлить в лохань горячей воды. Пока та управлялась с банькой, он через силу выцедил ковш целебного кваса. Сказал ворчливо:
— Прошлый раз щавелем в нос шибало. Нонче вроде как черной княжихой смородит…
— А завтрим днем, — тоненьким детским голоском подхватила Агафья, — Я тебе яблочный изготовлю. На свеколке. Да. Противное зелье лучше сладкой болезни. Вот так-то, милостивец мой.
Не ее это дело — воду в лохани менять, на то комнатные девки есть; ее забота — за припасами смотреть, за прислугою, за тем, чтобы Нечаиха домашними делами не очень-то себя утруждала, да вот поди ж ты, стоит хозяину домой возвернуться, ни на шаг от него не отстает. Все при нем да при нем, будто привязанная. Было дело, он ее, приблудную, пожалел, в дом взял, а после, заметив сметку и старание, приспешную доверил — пускай стряпней ведает. Дальше — больше. Отдал ей под начало погреба, прачечную, людскую, комнаты в избе для соседей. И ни разу кривобокостью не попрекнул, прежней ее нищеты не вспомнил. Точно она всегда при богатом доме жила. Вот Агафья и старается. До самой Олены-старицы добралась, вызнала у нее, как хозяину пособить. Мало того, заказала богомазу икону святого Пантелеймона-мученика, нашла для нее место в дальней горнице и венками из ромеи украсила. Для одних ромея — цветок-моргун, для других пуповка или воловьи-очи, для третьих — блохомор, и только Агафья величает ее ласково голубою ромашкой. С той же душой она выговаривает имя юродивой Олены-старицы. Казалось бы, какая тут связь? Олена, хоть и пользует царя Бориса, страшна из себя, корява.
Зубов нет, глаза подернуты пленкой, точно у птицы ночной. Какая уж тут ромея — засохший блохомор, куда ни шло. Но в том-то и дело, что всякий раз, когда Агафья заводит лечебную парилку, оживают не только голубые ромашки вокруг иконы, но и сам святой Пантелеймон. Вот как сейчас. А вместе с ними обретает иной, пусть и не видимый для прочих образ царская юродка.
— Зелье-то и впрямь противное, — стряхнул капли с крыльчатых бровей и утиного носа Нечай, — Ты бы в него меду подмешала, что ли?
— Како матушка Олена велела, тако я и делаю, — заупрямилась ключница, потом, посомневавшись, добавила: — lie такие, как ты, отец родной, терпят. О-о-о! — она благоговейно вскинула вверх свои огромные круглые очи. — Перед костоломом все равны, и верхние, и нижние.
— Это как тебя надо понимать, Агафья?
— А тако и понимай, Нечай Федорович, — притушила свой легкий девичий голосок ключница. — Один свет, одни и болезни.
Нечая как огнем обожгло. Выходит, у царя Бориса тоже костолом. Никогда прежде Агафья этого не поминала, а тут вдруг на тебе. Проговорилась или кто-то подучил разведать, как мнит себя царский приказной? Нынче поклёпщики в почете. За хороший донос не только из холопства выйти можно, но и поместьишко получить. Перед такой ценой даже самая верная псина заюлить может. Вот хотя бы и Агафья.
— Говори да не заговаривайся! — на всякий случай осек ее Нечай.
— Како скажешь, тако и сделаю, — смирянка снова стала смирянкой. — Мы люди темные, не знаем, в чем грех, в чем спасение. Тебе, батюшка, видней, где начать, а где перемолчать.
— То-то у меня, — Нечай пошевелил пальцами, похожими на клешни брошенного в кипяток рака.
Ему вдруг привиделось, что это не он, Нечайка Федоров, второй дьяк[1] приказа Казанского и Мещерского дворца, сибирский управщик, нежит свои болящие плюсны в парной лохани, а сам царь Борис Федорович Годунов, великий князь всея Русии; что не Агашка Констянтинова, верная ключница, хлопочет подле, а юродивая Олена-старица, богом посланная вещунья. От этого видения сутуловатые плечи Нечая сами собой расправились в крыльцах, долговязое, не по-дьячески костлявое тело приосанилось, большой рот, закругленный книзу, выровнялся, натянув под глаза подушечки щек, короткие брови поднялись.
В следующий миг Нечай спохватился:
«Эко меня расквасило. Нет чтобы самому подумать, бабу слушаю. Ну при чем тут Олена-старица, ежели не она, а немец Кремер царев костолом лечит? Он да еще эти лекаришки-аптекари, англичанин Френчгам да голландец Клаузенд. У них одно на уме — промывание сделать, пиявки поставить, кровь пустить да пилюльку с выхухолью дать. А о слове задушевном, провидческом, о врачебном вине с истертым порохом, луком и чесноком, о баньке с целебными трапами у них и понятия нету. В красные одежды рядятся, а тела под ними подолгу не моют, в сальности держат, точно самоеды или вогуличи. Как тут не гаснуть царю от таких врачевателей?»
Нечаю припомнилось, как третьего года царь Борис совсем плох стал, так плох, что с постели подняться не мог. Пошли по Москве слухи, один хуже другого. Испугались думные бояре, кабы чего не вышло, стали упрашивать царя: покажись народу! А он бы и рад показаться, да мочи нет. Но боярам, когда приспичит, и это не беда. Велели уложить царя в носилки и нести из Кремля на люди — в Казанский собор. Пусть там отстоит вечернюю службу! Одно только и спасло тогда царя Бориса: Кремера с ним у носилок не было. Лютеранцам вход в православный храм заказан. А юродивая старица Олена, никому не известная, как раз на паперти сидела. Подала она царю знак — он голову поднял, шепнула сокровенное слово — на локоть оперся, а когда его в собор внесли — и вовсе приободрился. С тех пор государев двор открыт для нее. Для иноземных лекарей — тоже. Так и воюют.
За окном скрипел мороз-ломонос, шебуршала сухая белесая темь. Ни один живой звук не проникал в горницу, будто и не Москва вокруг, а ночное заснеженное ноле.
Мысли Нечая стали путаться. Он всхрапнул — то ли наяву, то ли в дремной одури.
Где-то вдалеке едва различимо забренчал колоколен. Вроде бы на крыльцовых воротах… Ну точно!
— Кого это еще нелегкая принесла? — втрепенулся Нечай. — Нешто опять Кирилка позднит? Ужо я ему…
— Не возводи на сына напраслину, — порхнул в ответ голосок Агафьи. — Дома он. Начальные буквы на листах красит, как ты велел.
— Ну тогда постояльцы. И чего им надо рыскать по ночам, ума не приложу. Не у себя чай, в соседях.
— Не бери в голову, сердечный. Я им скажу.
— Да уж скажи, Агафья, скажи. Особо незванным. Расплодились, мочи нет.
— Так ведь и без соседей нельзя, батюшка мой, — рассудила Агафья. — Тебе по кремлевскому чину не мене боярина держать их положено. Вот они и летят, что пчелы на цветень.
— Ладно, Агаша, коли так. Пусть живут. Там разберемся.
Почувствовав на себе ожидающий взгляд святого Пантелеймона, Нечай вымел из-за полы халата русую кустистую бороду, расправил ее на груди и просительно сложил руки:
— О великий угодниче Христов, страстотерпче и врачу многомилостивый, призри благосердием и услыши нас грешных, перед святою твоею иконою усердно молящихся, испроси нам у Господа Бога оставление грехов и прегрешений наших, исцели болезни душевныя и телесныя…
— …К тебе же прибегаем, — серебристо подхватила Агафья. — Яко дадеся ти благодать молитися за ны и целити всякий недуг и всяку болезнь…
Два голоса, один тяжелый, басовитый, другой легкий, ангельский, слились воедино, будто пламень свечей у иконы великомученика Пантелеймона.
1
Письмовод, правитель канцелярии; дьяки кремлевских приказов — своего рода министры того времени; не путать с дьяконом — лицом низшего духовного звания.