Тот самолюбиво поджал губы.
Плещеев озадаченно вперил в обозного дьяка придвинутые к широкой переносице темно-вишневые изрядно выкаченные глаза. Мысли в голове у него ворочались тяжело, неповоротливо. Он в толк не мог взять, с чего это Поступинский так навеличивает своего буквоеда. Не по чинам тому в отчестве быть. Всяк сверчок знай свой шесток!
Но Поступинский вкрадчиво продолжал:
— На месте оно, понятно, видней. Кто же спорит? Однако были на Артемия Софроновича челобитные, будто он до времени дорожных починщиков у себя в вотчине держит. А ты о глупоте говоришь… Да Нечай Федорович при мне сыну наказывал, чтобы он ко всему попутному присматривался, а коли что не так, поправлял.
Лишь теперь Неудача Плещеев сообразил, что за обозный дьяк у Поступинского. Мясистые щеки его обвисли, глаза спрятались за полуопущенными веками.
— Коли так, с Бабиновым и говорите, — хрипло отрубил он. — Я тут при чем?
Плещеев был упрям, слов своих назад не брал, но к концу разговора заметно переменился: обещал подумать и о сменных конях, и о кормах, более того, предложил Поступинскому и Федорову-сыну остановиться у него на остроге.
— Благодарствую, — самолюбиво отказался Кирилка. — Не пристало обозным людям в воеводских хоромах почивать. С нас и постоялого двора хватит. Лучше ты меня с Бабиновым сведи. Много я о нем наслышан. Сделаешь?
— Сделаю! — заверил его Неудача Плещеев.
Обещание свое он выполнил, но как? Подстроил встречу Кирилке с Бабиновым в бане гостиного двора. Бабинов на полке веником хлестался, когда Кирилка с Баженкою на соседний лежак взлезли. А там такой крутой жар повис, что ноздри обжигает. Кирилка сглупа холодной водой оплеснулся, его еще больше печь учало. Поначалу крепился он, бил себя веником с пяток до макушки, потом не сдюжил, выскочил передохнуть в предбанник, выдул жбан холодного кваса. А когда к нему присоединился Кирилка, принялся ругать баню, и воеводу Плещеева, и намозолившего уши Артюшку Бабинова, который гулящих верхотурских людей под себя взял. И невдомек ему, что Бабинов рядом сидит, слушает его поносные речи, ухмыляется себе в лопатистую бороду.
Лицо у него угольником: скулы в стороны торчат, а лоб с висков ужат и под спутанною шапкою ржаных волос абы как засунут. Тело невидное, зато ручищи огромные и ноги мосластые, как у изработанного коня.
Заметив ухмылку на роже неутомимого парщика, Кирилка вскипел:
— Ну чего скалишься? Отвел душу и ступай с Богом. Не мешай людям меж собой беседовать.
— Да как мне не скалиться, ежели ты меня беззазорно выбрехиваешь? — ласково сощурился тот. — Бабинов я, Артемий Софронович… А ты, как я понимаю, тот самый справедливец, что в Соли Вычегодской Никиту Григорьевича на место поставил. Теперь за меня решил взяться. Похвально… А впрочем, я тебе и сам помогу, — и не давая Кирилке опомниться, начал отчитываться: — Людишек у меня семь десятков. Два на Салде мостовой лес готовят. Один в Благовещенской слободе. Там земля подсохла, можно спуски делать. Два на воеводском дворе амбары прирубливают и другими изделиями до поры заняты. Один на Павдинском камне. Ну а последний я еще толком и не собрал. Уговор был, а дела никакого. Так что ты на мою вотчину не греши. Для себя выгоды у меня никакой, токмо убытки. Не всякая челобитная для пользы пишется, бывают и с умыслом. Больше я тебе ничего не скажу, а ты проверь…
Умно повернул разговор Бабинов, без обид и неприязней. Сразу видно, уступчивый человек, свойский, добротворный. С таким легко поладить.
После бани выпили новые знакомые крепкого меду и совсем подружились. А на другой день сунулся Кирилка к Бабинову со своим дорожником — де почитай на досуге, не спутал ли я чего-нито по своему неполному знанию. И оказалось, что Бабинов совсем грамоты не ведает. Не привел Господь учиться письменному слову и числу. Да и зачем, коли у него для этого грамотей есть? Хотел позвать грамотея, но Федоров-сын сам взялся ему дорожник читать.
Много неточных мест оказалось в записях у Кирилки, но Бабинов хитромудр: прежде чем указать на ошибку, непременно похвалит за наблюдательность и живой интерес к дороге.
Пока они разбирали кирилкины росписи, Баженка набрал себе наконец казачий десяток. Он вдруг понял: дальше тянуть некуда. День святой мученицы Дарьи — рубеж, за которым начинается новая жизнь. И для него, и для Кирилки. Теперь, когда Федоров-сын за ум взялся, заботливая тень Баженки ему не очень-то и нужна. Пора по-настоящему за службу браться.
Первым Баженка позвал к себе под начало Ивашку Згибнева. Ясновидец ему ой как нужен будет. И силач под вид Петрушки Брагина. И миротворец Иевлейка Карбышев. И молчун трудяга Левонтий Толкачев. И песельники Саломатовы. И безотказный Климушка Костромитин. И закаменевший сердцем, но не озлобившийся Оська Упадышев. Еще двух казаков Кирилка приглядел в Верхотурье. Васька Боленинов понравился ему любовью к коням. Сам он родом с реки Болы, прежде служил на Москве в стрельцах, потом на Лялинском карауле в дозорщиках. Да прискучило ему стоять на одном месте. Вот и решил податься на Томское ставление. А с ним увязался Пешко Кожевников, Соликамский житель, застрявший по своим делам в Верхотурье. У него тот же, что и у Боленинова интерес: новые земли повидать, себя в новом деле показать.
Два переменных дня пролетели незаметно. Утром третьего обоз двинулся дальше. Неудача Плещеев сказал на прощанье:
— Путь вам чистый через наши ворота. Спасибо, что не застряли.
— Какие ворота? — не понял Кирилка.
— А эти вот, — воевода вычертил у себя над головой круг, объединяя Троицкий утес с постройками Верхотурского города. — В Сибирскую сторону.
Кирилка поразился: а и впрямь сибирские ворота. Перевальный проход из Европы в Азию. Незримая черта. Радугой повисла она над Бабиновой дорогой. А сбоку от нее буднично стоял сам Бабинов.
— Кланяйтесь нашим, как увидите своих, — добавил он к прощальным словам воеводы. — Счастливо до места добраться. Даст Бог, свидимся еще.
А Баженке казалось, что это не Бабинов напутствует его, а Никола-Чудотворец, заступник ото всех бед и несчастий, хранитель на суше и на водах, а стало быть, покровитель дороги.
Год Касьяна
Сибирская Татария встретила обоз снеговалом. Утром на Василия Теплого[279] проглянуло было солнце, украшенное алыми приветливыми лучами, но тут же затмилось. Налетел с Камня порывистый ветер, принес липкую снежуру, заляпал ею дорогу от Салдинской слободы до Туринского острога, пообрушивал всюду ломкие ветки с могучих кедров. Пришлось пешим казакам расчищать ездовую полосу от завалов. Взмокли они, по сугробам лазаючи, в смоле вымазались, но к концу второго дня дотащились-таки до острога. Загомонили радостно:
— Ну наконец-то… Хоть и в дырявом Епанчине, а за ночь отогреемся.
Баженке послышалось: в дырявой епанче. Под верхней одеждой то есть, под круглым безрукавным плащом, укрывающим от непогоды. Так умаялись ребятушки, что учали городить невесть что…
Ан нет. Оказалось, рядом с продувной Туринской крепостцой в четыре угла, там, где угнездилась ныне Ямская слобода, стоял прежде татарский юрт князьца Епанчи. Четыре года назад откочевал он в земли своего близкого родича Енбая, но простой люд памятен: вместо Туринского городка нет-нет да и выскочит у него — Епанчин.
«А что, — прикинул Баженка, — Добрая назва. Татарам в ней слышится свое, русиянам свое. Для усталого путника это и впрямь епанча, укрывающая от непогоды, для служилого человека — щит от ногаев и прочих набежчиков, для Москвы — второй шаг в Сибирскую землю, нарицаемую Азией».
В пятнадцатый раз сменив коней, обоз двинулся дальше. Тотчас переменилась и погода. Мокрый снег на глазах затвердел, оставляя на гололеди острые наросты. И запрыгали по ним полозья саней, застучали, спотыкаясь, конские копыта, зашаркали, выискивая ровные места, ноги пеших казаков. Подернулось ледком небо, тонким таким, игольчатым, прозрачным. Будто не к весне дело повернуло, не Благовещением Пресветлой Богородицы отметилось, не благословением божьим на скорое сеяние злаков и съедобных плодов, а назад отхлынуло — ко дню Касьяна немилостивого[280], того, что собирает остатки времени, по шести часов ежегод, дабы однажды и себе праздник устроить. Он у него один раз на четыре года случается. Ну как тут не впасть в обиду, скупость, завидность? Ну как не скривиться характером?