Выбрать главу

— Я не о том, — перебил Кирилку Нечай. — Я о челобитной. Лучка ее писал?

— Да нет. Лучка о ней и слыхом не слыхивал. Писал, если вправду сказать, Семка Сутупов.

— А Васка Пантелеев тут с какого боку?

— Тако ж ни с какого. Он подписывать челобитную сам не хотел и мне не советовал, да Семка к нему с сестрой подкатил. А Василей его сестру перед сердцем держит. Вот и получилось.

— Получилось, эх! — Нечай и не заметил, как двинул Кирилку локтем; не сильно двинул, но все же. — Думать надо сперва, а уж потом подписывать!

Его снова зазнобило. Стало быть, закоперщик не Кирилка и не Васка Пантелеев, а Семка, сын царского дьяка Богдана Ивановича Сутупова. От этих воронов всего жди. На людях лизоблюды, а в душе властолюбы. Куда хоть перевернутся, лишь бы кусок пожирней отхватить да местом повыше усесться. И других в перевертыши тянут, чтобы компания побольше собралась. Одного-то далеко видать, а в толпе легко затеряться. Потом, коли прижмет, простаками прикинутся: как все, так и я, все грешили, и я не без греха. Отродное племя!

— И ты у Пантелеевых челобитную подписывал?

— И я, — свесил голову Кирилка.

— И Лучка Копытин?

— Да не было его там, батюшка, не было! Я же говорю, он в этом деле не при чем. Мы с ним знакомы по другому случаю.

— А он говорит, был.

— Где говорит? — не понял Кирилка.

— На Допросном дворе.

— Не может быть!

— Все может, — тяжело поднялся Нечай. — Ты подумай, сынок, авось вспомнишь. А я пойду. Неважно мне что-то. Лягу, пожалуй. Ночь уже.

В голове стучало: «Завтра Лучку Копытина на доказ поведут. Что делать? Господи, вразуми!»

За дверью его ждала неусыпная Агафья Констянтинова. Она ничего не стала спрашивать, только подняла свечу, осмотрела цепким всепонимающим взглядом и ободряюще вздохнула:

— Ничего, милостивец мой, это мы травками поправим. Не было бы другого худа.

В колодце

Нечай едва добрался до подушки. Вязкая серая пелена повалила его на постель, сомкнула глаза. По векам забегали блескучие мурашки. Они прожигали тонкую кожу до самых зениц. Голова набрякла сонной одурью. Одурь эта сочилась ниоткуда и утекала в никуда. Только тени, тени, черные тени. У них не было рук, но они вздымали над головами факелы, у них не было голосов, но они грозно кричали и победно смеялись, у них не было коней, но они бешено мчались, горяча скакунов плетьми с метлами на оголовках, а у седел, которых тоже не было, болталось по мертвой оскаленной собачьей голове.

Нечай задохнулся от ужаса: да это же опричники! Это их подлые устрашающие знаки — собачья голова с метлой-плетью. Это их черные, как у монахов, ризы, надетые на расшитые золотом кафтаны. Это их вороные кони с черной сбруей, их факелы, их разбойные крики. Стражи и каратели, опричь царя никому не подвластные, намертво загрызающие и начисто выметывающие тайных и явных государевых врагов, они вдруг вынеслись из давних лет, чтобы вломиться в больную память Нечая.

Но вот пелена ненадолго спала. Солнышком выглянула из-за нее светлая и ухоженная Федоровка…

Высоко-высоко в беспредельном небе кружил белый кречет, выискивая поживу. Хорошо следить за ним снизу, примяв крепкой молодой спиной желтофиолевый рукоцвет, пахучий разлапушник вперемешку с глазастыми моргунами. Нечайка кружил вслед за белым кречетом, но пока в мечтах. Поймать бы ему в поле дочь ямского окладчика Палашку Саламатову, смять в руках, зацеловать до упою. И ей, как понял он, хотелось того же, но не знали они по немноголетству своему, как к этому подступиться, не умели нужного слова сказать, верный час найти. Вот и ходили по одним и тем же полям, лежали на одной и той же траве, но каждый сам по себе, мучаясь и счастливясь.

Занятый своими сладкими переживаниями, Нечайка и внимания на шум в деревне не обратил. Опомнился, когда понесло гарью от боярской усадьбы. Бросился посмотреть, что там, и сразу угодил под нагайку черного всадника. Тот волок по колдобинам на веревке безжизненное тело.

Первой мыслью было: татары! Но откуда им взяться на русийских северах? Тут ближе Литва и немчины с Варяжского моря[7]. Однако и этим ходить с набегами недосуг — сами с Москвой за Ливонию воюются.

Ничего не понимая, Нечайка схоронился в ближних кустах, а там уже захожий пономарь Созя Чукрей дрожит. Он и нашептал, что это вовсе не татары и не варяжцы, а царевы опричники. Привезли бумагу про измену боярина Федорова, согнали мужиков воедино, чтобы огласить ее, а теперь ни за что головы ссекают.

— Спасайся, христовенький, покуда не поздно, — возбужденно брызгал слюной Чукрей. — Ты хоть и не мужик ишшо, да ростом эвон какой верзила. Исказнят под горячую руку. Как есть исказнят. Меня чуть не подмели заодно, — он потянул Нечайку за собой.

Вдвоем они отползли в заросший разноцветней овражек, а по нему, пригибаясь, побежали прочь от Федоровки. Вслед им несся истошный вой баб, детский плач, ругань опричников, треск огня. Нечайка слышал и не слышал. Все в нем от страха сжалось, ослепло, оглохло.

Когда к вою и треску добавились непонятные страдальческие храпы, Чукрей примедлил свои косолапые шажки.

— Никак скот увечат? — догадался он. — Ну точно! И рыбную запруду спустили… Нелюди! Псы бешеные, прости Господи, — глаза его были сухи, а губы плакали.

И тогда Нечайке будто уши ототкнуло. Он вдруг понял, что не туда бежит. Не о себе в такой час думать надо — о ближних своих да о Палашке, а то запрыгал по избокам, как петух без головы.

Ноги сами повернули назад.

— Ку-у-да? — дернулся за ним Чукрей. — Сдурел, что ли? Комару коня не свалить! Опомнись, покуда не поздно, парень!

Но Нечайка уже несся назад, к Федоровке. Несся, не пряча головы. По пути выдрал кол из ближайшей огородки.

— Ничего, Созя, — шептал он, — Ежели комару коня не свалить, то и конь комара не затопчет!

До своего двора он добрался без помех, а там опричники на крыльце столпились. Один через плечо другому заглядывает:

— Хороша холопка!

Тот в ответ:

— Говорят, боярин ее особо выделял.

— А мы что, хуже боярина? Ха…

Нечайка и всадил шутнику кол пониже спины. Всадил бы и другому, кабы третий сзади не хватил его нагайкой:

— Ах ты, сураз! На кого руку поднял?!

Очнулся Нечайка уже у колодца. Открыл глаза, а в колодезное горло дворового дурачка Шуню заталкивают. Мал Шуня, да неподдатлив. Сучит ногами, окровавленным ртом смеется: «Завтра сами в ложках перетонете!»

Следом кинули боярского ездового и двух крестьян, а уж потом Нечайку.

Не уцелеть бы ему, кабы нижних не было. Это с их тел он до бревенчатой горловины дотянулся. Нащупав зацепки, уперся ногами в одну стенку, головой в другую и давай враспор выталкиваться под закромок.

Мимо кинули еще несколько мужиков. Они со стонами ворочались в родниковой жиле. Только у Шуни и хватило сил из-под вороха коченеющих тел выдраться. Нечайка помог ему прилепиться подле себя. Поддерживая друг друга, они вкапывались, вклинивались, втискивались в неподатливую осклизлую твердь.

Внезапно свет над ними погас. Это кромешники задвинули колодезную крышку, хороня их заживо. Навалилась долгая иссасывающая темнота. Сколько она продолжалась, бог весть. Нечайка задеревенел так, что перестал что-либо слышать, а уж понимать и вовсе. Но, слава богу, не задеревенел Шуня. Дурачки живучи. Услышав голоса наверху, он принялся скулить. С того и заглянули в колодец приведенные Созей Чукреем старцы Кирилловского монастыря. Кое-как отодрали Нечайку от спасительного бревна, под которое он вмуровался, а после забрали с собой. От них и узнал он, что Федоровки больше нет. Сожгли ее до печей особо доверенные слуги царя, а заодно всех, кто был в деревне тем часом, без разбору изничтожили. Среди прочих — мать Нечайки, сестер малых, отчима Федора Перфильева, который ростил его, как сына родного, и всех Саламатовых, кроме самого окладчика и его Омельки — они в то время в ямском отъезде были. И Палашку тоже. Ее, но не свет, который она навсегда оставила в его душе.

вернуться

7

Балтийское море.