Не удержавшись, Тырков погладил мальчонку по жестким волосам с начавшей нарастать на затылок косицей. Детские годы быстротечны: сперва — сосунок, потом — стригунок, дальше — бегунок, еще дальше — игрунок, а там и в хомут пора! Вот и у остяцких сынков от колыбели до охотничьей тропы одна забава — взрослым подражать. Коли заплачет во сне, лук ему для успокоения кладут или обрывок аркана, де подрастет, научится набрасывать на оленей. А еще всякие погремушки подвешивают, чтобы злых духов отпугивать. Ему охотником быть, вот пусть и учится!
Мальчонка доверчиво замер под рукой Тыркова.
— Ах ты, Мужичок-с-Ноготок, расчувствовался он. — Будем считать, что Хоседем ты уже победил. И лук у тебя богатырский. И сам ты Большой Князь. Марг-кок. Верно? Теперь давай придумаем какую-нито игру, чтобы и тебе и мне занятно было. Ну хоть бы в прятании. Я закрою глаза, скажу: раз, два, три… десять, а ты тем временем найдешь себе утайку… Нет, лучше в носы… А?
Но поиграть в носы им не удалось. В тебыне[325] раздались громкие голоса. Затем вылетела дверь, обитая оленьими шкурами, — чуть с кожаных петель не сорвалась. Качнулся свет в очаге, побежал по наклонно поставленным стенам — чуль-мат. В карамо сделалось свежо, шумно.
— Это я, Василей Фомич! — торжествующе объявил Семка Паламошный. — Разреши войти на короткое слово?
— Так ты уже вошел!
— И верно, — деланно удивился стремянной. — Я-то и не заметил, — он не спеша отер шапкой разгоряченное лицо. — А здравие у тебя какое нынче, Василей Фомич? Позволяет?
— Позволяет, Семка, позволяет!.. Ты лучше сразу скажи: словил Евдюшку Лыка али нет?
— Сам что ли не видишь? — даже обиделся Семка. — Притащил, как козла на веревке! За дверью дожидается.
— Ну так сюда веди!
— Это я мигом!
Семка втолкнул в карамо упирающегося Лыка. Тот был невелик ростом, но крепко сбит. Малица[326] на груди порвана, накидная шапка-пришивка на левое ухо вздета. Видно, раззадорился Семка Паламошный, осаживая его, помял в сердцах, чтоб не топорщился. И правильно сделал.
Волос у Евдюшки редкий, с рыжим отливом. На щеках гроздья слипшихся конопушек. Борода куцая. Сквозь нее просвечивают два больших зуба. Ну бобер и бобер. А глазки маленькие, красные, будто он в воде до задыха сидел.
Испугался красноглазого Лыка мальчонка, хотел убежать.
— Сиди, — успокоил его Тырков. — Больше этот дух болотный ни тебя, ни твоих старших не тронет.
— Смотри, не прообещайся, — ухмыльнулся Лык.
Тырков на его ухмылку и внимания не обратил.
— А ты говорил, не встретимся, Евдей Ермесович. Прошибся маленько. Жгуча крапива родится, да во щах уварится.
— Погоди, Василей Фомич, еще кукушка не прилетела, — огрызнулся Лык. — Русийский час долог.
— Нешто ты к русийскому часу отношение имеешь? Ай-ай!
— А што?
— А то! Иноверцев за людей не считаешь, де тебе с ними всё дозволено. Окончательно совесть потерял. Ну нет. Настоящий русиец всяким бывает — грехов на нем много, это да, но то его от других отличает, что он всем народам брат, а не указчик. Со всеми во Христе — и с безверами, и с кумирниками, и с мухаметянами, и с прочими… Коли не уразумеешь этого, так и загниешь в затмении своем, ни к чему доброму свои награбленные богатства приложить не сумеешь и родной души в мире не встретишь.
— Это не твоя забота.
— В том-то и дело, что моя. Ведь мы с тобой как-никак от одной земли, от одного славянства. Рядом, почитай, живем… Торчишь в глазу, как заноза…
— Давай разойдемся, — хихикнул Лык. — Сибирь-то большая… Не пожалеешь.
— Я тебе об одном, ты мне об другом, — Тырков устало откинулся на подголовник. — Ну и ладно. Поговорили и будя. Завтра чуть свет в Тоболеск тронемся.
— Куда спешить-то, Василей Фомич? — удивился Семка. — Подбодрился бы хорошенько, заживил рану. Я тем временем Евдюшку на привязи подержу, вкупе с охотничьим медведем. Пусть осознает, каково на людей самострелы ставить, кривды над сибирцами несмышлеными творить… Он только на других смел, а сам бздюх известный. Его пощекоти, он и заслюнявится… Ишь как морду кривит! Будто ему в зад лягуху запихали…
— Я сказал! — не дал ему выговориться Тырков. — Завтра же выступаем, — и перевел взгляд на священный столб па-парге.
Синицы там уже не было.
Нечаянная радость
Весть о том, что обидчик соль-купов Евдюшка Лык пойман и сидит в соседнем с охотничьим медведем загоне, тот час облетела становище Куль-Пугль. Она вызвала всеобщее ликование: наконец-то перестали, защищать Евдюшку духи-черти (по-остяцки лозы), да и большой сибирский воевода Андрей Голицын от него отступился. Теперь Евдюшка жалкий совсем, до того жалкий, что можно подойти и плюнуть на него. Не человек, а безголовая, безрукая, безногая половинка человека — кэча. Воеводский посланник Василей Тырков сильней оказался. Хоть и поразила его коварная стрела Евдюшки, люди Тыркова поймали злодея и превратили в Кэчу. Ну как после этого не назвать победителя Косколом[327]?
Не успели глухариные люди порадоваться посрамлению Евдюшки Лыка, полетела по становищу другая весть: рано утром Коскол собирается увезти Кэчу в Тоболеск.
«Как-так? — растревожились соль-купы. — Зачем спешить? Рана у Коскола опасная. Еще растрясет в дороге. И Тама-ира новый бубен пока не оживил, и старший внук шамана Кабырлы Кукола его места не занял, и не все, кто хотел, успели плюнуть на безголовую половинку злого человека Евдюшки. Старики правильно говорят: в праздник нельзя уезжать, не то плохое из прошлого вернется. Что же делать?»
Решили спросить у Тама-иры.
Не прекращая оживлять бубен, старый вэркы плеснул в огонь кровь жертвенного оленя и попросил:
— Огненный дух, у тебя длинные ноги и острый язык. Очистивши наши жертвы, принеси их богам. Пусть они скажут, должны ли мы отпустить Кэчу с Косколом или можем оставить его у себя?
Огненный дух ответил: лучше отпустить. Еще он сказал: сделайте Косколу такую нарту, чтобы он здоровым к воеводе вернулся.
И стали глухариные люди делать для Тыркова особую нарту — ехот-ухол. Всю ночь делали. Вместо полозьев поставили две широкие в носке, узкие сзади, чуть выгнутые посредине лыжины. Подошва каждой из них подбита десятком лосиных спинок и оленьих камусов[328]. Сиденье связали из черемуховых прутьев и сыромятных ремней, чтобы оно при толчках пружинило, нарастили невысокие борта, а дно мягкими шкурками выстлали. Тут тебе и лежанка для Тыркова, и сиденье для каюра, погонщика собак.
Все продумали, все предусмотрели. Особо старательно подобрали ездовых собак. Нашли немолодых и крайне выносливых. Такие не заспешат зря, не понесут по ухабинам, будут чувствовать каждое движение легкой оглобельки с намотанной на ее верхний колец постромкой.
Еще не рассвело, когда отряд Тыркова выступил в обратный путь. Проводить его вышли все жители Куль-Пугля — от мала до велика. Каждому хотелось в последний раз взглянуть на посрамленного Кэчу, на справедливого Коскола и его помощников, высматривающих дорогу — кумынык мантыпыль. В пепельной темноте мелькали фигурки, облаченные в белые одежды из оленьих шкур, но, странное дело, у них не было лиц — лишь черные провалы. Окоченевшее небо с россыпью тусклых звезд плоско лежало на вершинах деревьев.
Четвертый месяц в году русияне называют березозолом или цветенем, а для остяков это ункер тылись — месяц больших заморозков и высокого наста. За ним последуют месяц отела оленей, месяц мертвых листьев, месяц отдыха рыбы в сорах, месяц ее движения по рекам, месяц хода шохура, и вновь наступят холода. Об этом возвестит ай потты тагает тылись — месяц замерзания мелких ручейков. Так устроен мир: одни живут от тепла до тепла, другие от холода до холода. Одним следовать дальше по назначенному им пути, другим оставаться.