Выбрать главу

Лавронька по-хозяйски достал из печки уголек, зажег лучину. После темницы кушнярня показалась Дарение панским домом. В ней было тепло и чисто. От стен веяло кисловатым запахом выделанных кож, зольным щелоком и корой берез, ив, осин, из которых делается дубильная толча.

— Тут вода, — Лавронька указал на кожаную посудину с дужкой. — Смойся, а то страшней черта стала.

— Та я итак страхиття… замурза…

— Не. Трохим говорил, шо ты красуня.

— Якщо так, злий мене на руки…

Умылась Даренка, причипурилась[254], спрашивает Лавроньку:

— А тепер як?

— Всем девкам девка! — по-взрослому похвалил он. — Да не по моим годам.

— Ничого. Найдется и по твоим.

А татки с Трохимом всё нет и нет. Забеспокоилась Даренка: где же они? Кабы не попались на пустяке. Но Лавронька успокоил ее:

— Щас будут. А мне иттить треба. Коли в обед не приду, вечером ждите. Поисть принесу.

— Спасиби, Лавронька. Ти добрий хлопчик.

— Трохиму своему поспасибуй, — хлюпнул тот носом. — Это он добрый, — и скрылся за дверью.

Вскоре после этого явились Трохим с таткой. И начались расспросы: каким ветром занесло Бодячонка в Чернигов, откуда он узнал, в каком склепе держат Обросимов и как нашел путь к ним?

Всё оказалось до удивления просто. На четвертый день сыромасленной недели проходили мимо Трубищ лабори[255], увидели посреди хутора пепелище да и позвали с собой Трохима. По их словам, погорельцам ныне хорошую милостыню подают. Чем больше милостыня, тем дальше от хаты подающего пожар. А у Трохима свое на уме — Даренку догнать. Не сказался он ни братьям, ни матери, отправился с лаборями. Из Остера они прямо на Чернигов пошли. Потому и оказались там раньше Межигорского обоза. Стал Трохим обоз поджидать. Пока ждал, подружился с посадскими хлопченятами. Они ему на кушнярню и указали, чтоб было где голову приклонить на ночь. А как узнал Трохим, что схватили Даренку и ее отца дозорные казаки, то и выведал через тех же хлопченят, куда их упрятали. Лавронька Сопля — сынишка тюремного стражника. Старшие при нем без опаски говорят, а потому он все обо всём знает. Тайные ходы-выходы тоже. Вот и привел. Трохим ему за это всю свою погорельскую милостыню отдал. Не жалко. Если Даренка скажет, он для нее еще больше соберет.

Дрогнуло у Даренки сердце: святая простота! Все думают, что Трохим не при уме, а он вон чего сумел сделать — десяти умникам такое не по силам. Взрослые со взрослыми воюют, друг друга перехитряют, но против детской поруки им не устоять. Потому что она от Бога. Вот и святая простота у Трохима от Бога. Это Он его сюда привел. Значит, судьба…

Не удержалась, погладила Даренка Трохима по щеке, как сестра брата младшего, а он затрепетал весь, засветился да и говорит:

— Пусте![256] Я ще не так можу, Дася. Я для тебе усе можу, — и вынимает откуда-то сверху, с полицы, шматок сала, две луковки, полкаравая и кипу яиц. — Ти ж, мабуть, голодуча?

— Та ми обидва зголоднили, — напомнил о себе татка. — Дай, синку, яечко. Не сила бильше терпити.

Он выпил одно, второе, третье и лишь тогда опомнился, пошучивать начал:

— Як молодим бував, то сорок яец зьидав, а тепер хамелю-хамелю и насилу пятьдесят умелю…

Вскоре от припасов Трохима и крошки не осталось, но к вечеру Лавронька Сопля притащил кошик[257] объедков с отцовского стола. Вместе с ним явился юнак, одетый в рубище. Он был бос, нечесан, прыщав. Ну юрод и юрод.

Заметив опаску в глазах Обросимов, Лавронька поспешил успокоить: это служка с монастырской поварни, монах будущий; такие уж испытания он на себя положил — рубить дрова, носить воду, терпеть холод и нужду во всём. Никто вернее, чем он, к ризничему Палемону не проведет Обросимов.

— А ти видкиля об тим Палемоне знаеш? — удивился татка.

— Я всё знаю, — выпятил грудь Лавронька. — Ухи е… Тебе об нем монах говорил, — и вдруг прищурился хитро: — Ты его гроши часом не потерял?

— Ни, хлопчик, — поняв намек, забренчал монетами татка.

— Ось вони! Усим достатньо буде.

— Тады поладим…

В монастырь татка решил отправиться немедля. Надо спешить, пока удача не отвернулась. Заночевать и там можно.

Юнак пожал плечами: а почему нет? Неба над головой много…

Вскоре после их ухода засобирался и Лавронька.

— Бывайте, — солидно простился он с Даренкой и Трохимом.

— Сон вам в руку!

Но сон долго не шел. Только теперь Даренка по-настоящему поняла, что сделал для них с таткой Трохим. Явился, как добрый молодец, чтобы вызволить их из темницы. Так он ей предан, так предан, что и словами не выразить. Тут самое холодное сердце растопится. О даренкином и говорить нечего.

Дрогнуло оно, размягчилось, о неньке с сестрами затосковало. Где они сей час? Какие горькие мысли их терзают? Впали, наверное, сиротинушки в жгучую скорбь и темное отчаяние. Кабы можно было им отсюда знак подать, успокоить и ободрить. А то ведь море слезонек прольют в неизвестности, испечалятся вконец…

Не заметила, как у самой слезы хлынули, да так обильно, что стала она от них захлебываться.

Подсел к ней на лавку Трохим, принялся успокаивать. Сам большой, сильный, а слова у него детские, бесхитростные. И репкой от него пахнет, как от параскиного Нестирки. Гладит ее, к груди бережно прижимает.

— А ти навищо матинку и браттив бросив? — сглатывая слезы, начала выговаривать ему Даренка, — Вони ж слаби и недужи. Як без тебе им жити, ти подумав? Ах, Трохимок, Трохимок. Ты вже вирос, а усе як маля.

— Тебе хотив бачить, Дася. Дуже хотив!

Ну что ты с ним будешь делать? Ее хотел видеть…

— Горюшко ти мое, — увещевающе прильнула к нему Даренка. — На всяко хотиння е терпиння. Дай мени слово, Трохимок, що зараз до хати вернешся. Христом Богом прошу, дай. Якщо я тебе мила, завтра простимся до загального ладу[258]. Добре?

— Не знаю, Дася. Ничого не знаю. Мене до тебе тягне, аж сили немае. Чуеш, як дрожу?

Волнение Трохима передалось ей. Она слышала, как хутко стучит рядом его верное по-детски привязчивое сердце, она ощущала тепло его по-мужски твердых и ласковых рук, она чувствовала свою вину перед ним и его семьей, а еще беспредельную благодарность за счастливое спасение, за то, что он есть на белом свете, такой вот добрый, несуразный, неудачливый. Ей хотелось успокоить его, пожалеть, по-сестрински приласкать. Взрослые сторонятся его, смотрят, как на дурачка, и только детишки да она понимают его.

Бедный Трохимок, несчастный… замечательный…

Она продолжала уговаривать его вернуться в Трубищи, ведь он — единственная опора тяжело больным братьям и престарелой матери.

Он затаенно слушал ее, целуя в волосы, потом в лоб, сначала робко, потом всё смелей и смелей. Вот он положил долонь ей на грудь, и она набухла, вот стал клонить на лавку.

— Ти що здумав? — испугалась она, — Не треба, Трохимок, не треба…

И тогда зашептал он:

— Я усе зроблю, як ти скажеш… Усе… Завтра… Тильки не жени[259] мене, Дася… Сляжемся на прощания, а?

И столько в его голосе было мольбы, столько простодушной откровенности, что она уступила…

Потом они лежали рядом, думая каждый о своем.

Даренка пробовала оправдаться перед Баженкой, мысленно просила у него прощения, умоляла понять, что Трохимок не соперник ему. Безвинных грехов не бывает, это правда, но как быть с невольными? С таким, как этот…

Ее вновь душили слезы.

А Трохим вдруг спросил со смешком:

— Знаеш хто вашу хату тоди запалив?.. Я и запалив! Мати мене послала. Каже: горбатого виправить могила, а упертого пожежа. Я не хотив, Дася, дуже не хотив, та з ней не посперечаеш. Ось я в свий саж вогонь теж и покидав. Нехай усе равно буде. Правильно я зробив?

Даренка сжалась, как от удара. Эх, тетка Мелася, тетка Мелася… И Трохим хорош. Ей показалось, что он за минувшие после пожара дни просветлился, мужчиной стал, а он как был, так и остался Трохимом-козленком.

вернуться

254

Охорашиваться.

вернуться

255

Сборщики пожертвований на постройку и починку церквей.

вернуться

256

Пустяки!

вернуться

257

Корзина.

вернуться

258

Для общего блага.

вернуться

259

Гнать.