Выбрать главу

Сели за стол на лавку. В костянолицей старухе, выползшей из прируба и принявшейся собирать на стол, Михайло с трудом узнал Молибогову хозяйку. Про себя вздохнул. «Вон как годы людей сушат». Молибога между тем рассказывал:

— Велел мне ляцкий недоверок Димитрашка язык до корня вырезать, да не так вышло. Заплечный мастер, добрая душа, усовестился, пожалел, только конец отхватил. Немым не остался, когда ж говорю, во рту шипит. В Каргополе в тюрьме на цепи после сидел. А как сел на престол царь Василий, велел он тотчас же всех тюремных сидельцев, каких расстрига в тюрьму вкинул, из тюрьмы выпустить и деньгами пожаловать. Мастеру Федору Савельичу не довелось видеть, как московские люди расстригин прах по ветру рассеяли. — Вздохнул, смахнул выкатившуюся слезу, стал расспрашивать о смоленских делах, потом рассказывал Михайле о том, что творилось в Москве. — Литву бояре в Москву пустили еще осенью. Черные мужики впускать пана Жолкевского и жолнеров не хотели. Михайло Салтыков, да Шереметьев, да дьяк Грамотин едва народ сговорили не противиться. Стрельцов, какие в Москве были, чтобы не чинили помехи, бояре услали в Новгород. Как засели ляхи в Кремле да Белом городе, житья от них не стало московским людям. Казну государеву пан Жолкевский своим литовским людям роздал. А после Жолкевского сел в Кремле пан Гонсевский. От пана Гонсевского еще большие пошли московским людям утеснения. Про литву худого слова не молви, а молвил — волокут литовские люди в приказ и смертным боем и всякими муками мучают. На крестопоклонной неделе прошел слух, что ратные люди из разных городов идут к Москве панов воевать. В чистый вторник поднялись на литву посадские мужики. Улицы возами, бревнами да всем, что под руку попало, загородили. На Никитке литвы да немцев побили без числа. Выбили бы литву посадские люди из Москвы вон, да боярин Михайло Салтыков надоумил панов избы в Белом городе зажечь. Сам, пес, первый свои хоромы подпалил. Огонь на московских людей ветром погнало, тем только паны и спаслись. А в середу немцы с литвой Замоскворечье огнем выжгли. Три дня Москва-матушка горела. Людей литва побила и погорело без числа.

Молибога длинно вздохнул:

— Лихие для Руси времена пришли. Бояре же для русских людей не радетели, но злолютые волки. — Помолчал. — Думные бояре с паном Гонсевским в Кремле отсиживаются. Землею правят Прокофий Ляпунов да князь Юрий Трубецкой, да атаман Заруцкий. Каждый в свою сторону тянет. Прокофий за земщину стоит, Заруцкий своим казакам мирволит.

Михайло с Молибогой проговорили допоздна. Утром, чуть свет, опять зашлепал Лисица к Симонову. Думал, что придется ждать, оказалось — воевода поднялся спозаранку. Вышел вчерашний сын боярский в овчине, велел идти. Ляпунов стоял посреди избы, корил за что-то дородного человека в куньем колпаке.

— Спесивы вы, бояре, только и дела вам, чтобы родом кичиться, да спесь та ныне вам не к лицу. Из-за места, кто выше из дедов да отцов ваших сидел, друг дружке бороды дерете, а ездить к королю Жигимонту челом о поместьях да вотчинах бить, то в зазор своей чести не считаете. — Отвернулся. Сверкнул на Лисицу глазами: — Ты и есть от Михайлы Шеина гонец? — К дородному в куньем колпаке: — Бреди, боярин, восвояси. Поместьем, что король Жигимонт твоему сыну Ивану в отчины пожаловал, укажу дворянина Игната Половицына поверстать.

Боярин побагровел, плюнул, вышел, стукнув дверью, Ляпунов, как стоял посреди избы, так стоя и читал Шеинову грамоту. Пока он читал, Михайло оглядывал избу. Изба большая, топится по-белому. Убранство — лавка да дощатый стол. В углу, склонив над столом седую бороду, шелестел бумагами плешивый старик в стареньком кафтанце. Лисица вспомнил, что видел Прокофия Ляпунова вместе с братом Захаром, когда приходили они к Болотникову с Истомой Пашковым. За четыре года, что прошли с тех пор, Прокофий будто еще больше раздался в плечах, еще гуще лезла в стороны борода.

Ляпунов дочитал грамоту, кинул через стол плешивому:

— Возьми, дьяче, воевода Шеин о смоленских делах отписывает. — Покрутил гречневый ус, прошел к лавке, сел, вытянув перед собой ноги — большие, в несокрушимых сапогах. Кивнул подстриженными скобой волосами:

— Рассказывай, что в Смоленске деется. Воевода мало чего отписал. — Крикнул в сени: — Пока, Василий, никого не впускай, воевода-де с гонцом говорит!

Ляпунов слушал Михайлу, время от времени потряхивал большой головой. Два раза переспрашивал, как отбивали последние приступы поляков. После долго молчал. Встал, прошелся по избе, отрывисто заговорил:

— Грамоты ответной воеводе Михайле писать не буду. Вижу, ты мужик умной. То, что тебе скажу, боярину-воеводе слово в слово перескажи. — Остановился, стоял отставив назад ногу. — Прокофий-де Ляпунов ляхов теснит крепко. Паны, что в Китай-городе да Кремле с боярами-изменниками заперлись, с великого голоду кошек да собак жрут, а будут и друг друга жрать. Как-де выбьет земская рать литву из Москвы, так, не мешкая, под Смоленск пойдет. А еще скажи боярину-де Михайлу Борисовичу и всем людям смоленским: за их великую службу земле русской, за осадное терпение Прокофий Ляпунов и вся земля челом бьют. — Ляпунов поклонился Михайле в пояс, коснулся пальцами пола, быстро выпрямился. — Стоять им, смолянам, и впредь крепко, чтобы король, повоевавши Смоленск, не пошел бы к Москве, своих людей выручать.

19

Пошел девятнадцатый месяц осады. Из Риги привезли новые бомбарды. Каждую тащили десять пар волов. Жерла у пушек величиной с бочку, смотреть страшно. При каждой — пушкари-немцы. Старший над пушкарями, хмурый Ганс Вейскопф, — искусный мастер пушечного дела. До поры до времени, пока не установят в шанцах всех пушек, решено было из них не стрелять. Король хотел ошеломить осажденных нежданной и страшной пальбой.

Шеин удивлялся внезапно наступившей тишине. В последний месяц не проходило ночи без пальбы. А то, вдруг, как будто вымерли в королевских таборах. Воевода не знал, что и предположить: или надумал король снять осаду, или готовился к новому приступу. Тревожно, не показывая, однако, вида, вглядывался воевода в истомленные, восковые лица стенных мужиков. Знал, что хлеба не видят давно. Приели и скот и лошадей. Во всем городе осталась одна коровенка на архиепископском дворе. Когда случалось воеводе проходить по стенам, стенные мужики смотрели на него запавшими глазами, через силу поднимались, чтобы отдать поклон.

В последний месяц не управлялись отпевать умерших. Во всем городе ратных людей и стенных мужиков оставалось на ногах человек четыреста. Из ста посадских мужиков, приписанных в начале осады к Никулинской и Пятницкой башням, осталось восемь. И у тех кровоточили десны и сами едва двигались, но уходить из башен не хотели. «Помрем на стене, а Литве не поддадимся».

В середине мая стало не хватать воды. Колодцы повысохли. Чихачев говорил, что вода ушла под землю от частой пальбы. Приходилось ночью открывать Пятницкие ворота, посылать ратных людей за водою к Днепру. На беду ночи стояли светлые, поляки били из пищалей без промаха. За одну неделю переранили десятерых из ходивших и убили двоих стрельцов. Ямские мужики Ивашка Бублист и Павлик Лобода схватили перед утром шатавшегося у рва пьяного пахолика. На пытке у пахолика выскочил из головы весь хмель. Признался, что по приказу кременецкого старосты Якуба Потоцкого, назначенного вместо умершего брата Яна главным предводителем польского войска, он выглядывал слабые места в стенах. От него же узнали о привезенных из Риги осадных пушках и прибывших восьми тысячах свежего войска.

На праздник вознесения, перед вечером, Шеин пришел в палаты к архиепископу Сергию. Владыко вышел в сени встретить гостя. За Шеиным вошли князь Горчаков и голова Чихачев, все трое в доспехах, как будто вот к бою. У архиепископа заныло под вздохом. Ночью приходили к нему дворяне Ондрей Тютчев и Игнатий Казаринов, просили сговорить воеводу не лить христианскую кровь, сдать город королю. Владыко, выслушав дворян, жалобным голосом сказал: «Рад бы сговорить, да ведаете сами, что дал воевода Михайло зарок — тех, кто про сдачу слово молвит, на зубцах вешать». Когда увидел Шеина, перетрусил не на шутку. «Что, как боярин Михайло про ночные речи сведал!»