Я просто не мог поверить. Вот меня держат пленником в Сен-Мало — внутри «роллс-ройса», который не принадлежит мне, — гротескный гангстер и его карикатурный подручный, чьи вихры расходятся от черепа, словно позолоченные лучи эмблемы солнца, венчающей раму зеркала над каминной полкой. И вот он, гангстер этот, ошарашивает меня Прустом. Нет, это шутка, какая-то жуткая шутка.
Сам Риети, однако, вновь бурлил словоохотливостью:
— Так едем же прочь из этого невыразимо унылого городишки! Мадам Шере, будьте столь любезны, дайте необходимые указания Малышу. Насколько мне помнится, Мон-Сен-Мишель находится на расстоянии всего часа езды или около того по береговому шоссе — «по побережью, а затем подъем на обрыв над морем высотой в шестьсот футов», потрясающе, ну просто потрясающе! — и главный в данный момент стоящий перед нами вопрос, как нам выбраться на это шоссе. Предоставляю действовать вам.
С этими словами он извлек из внутреннего кармана пальто пухлую сигару. Развернул, яростно откусил кончик и выплюнул мерзкую струйку слюны в полуоткрытое окно. Раскурил сигару, медленно затягиваясь и медленно выдыхая, и я завороженно следил, как великолепное кольцо дыма на мгновение зависло под низким сводом над задним сиденьем точно на середине между ним и мной, будто нимб без святого, и медленно растворилось в воздухе у нас на глазах.
Пятнадцать минут спустя мы вырвались из Сен-Мало и наконец оказались на шоссе, по которому мы с Беа ездили накануне вечером. Под нами колыхался океан, и каждая из складок, чередой возникавших на его волнующейся поверхности, при приближении к берегу разглаживалась катящимся цилиндром пены, который затем распадался на пляже, развертывая темный полукруг засасываемой песком влаги, словно яичный белок, вылитый на шипящую раскаленную сковородку. Над нами простиралась луговая равнина, однообразие которой лишь изредка нарушалось крестьянским домом да какой-нибудь буйно разлаявшейся собакой, которая кидалась на ворота усадьбы, когда мы проезжали мимо. Солнце затмилось. Низкие провисающие тучи, холодные, не сулящие ничего хорошего, затеняли ветровое стекло «роллса», и я ощущал соленый ветер снаружи, а иногда даже замечал на горизонте размокшую линяющую радугу.
На шоферском сиденье передо мной Малыш хранил молчание. Если не считать горлового «вей-вей-вей-вуум!», которое он испускал, обгоняя другие машины, словно «роллс» поглощал необъятные, надрывающие сердце дали, а не ехал вдоль северо-западного побережья Франции со скоростью, отвечающей всем положенным ограничениям, я пока еще не слышал его голоса. Однако я заметил, что он все чаще скашивает на Беа похотливый взгляд, а потом начинает ерзать на сиденье, стараясь поудобнее устроить все свои интимности. Она тем временем давила сигарету за сигаретой в пепельнице приборной доски, с силой нажимая на каждую, пока с последней струйкой дыма жизнь в ней не угасала полностью — словно некто топил котенка в ручье.
Создается впечатление, будто мы ехали в полном молчании. Вовсе нет. Болтун Риети добродушно рассуждал о том о сем — о вздорном убеждении Беа, что она сумеет скрыть от него правду, об истории про поваленное дерево («Замечательно, замечательно, я получил такое большое удовольствие!»), о том, что произойдет с нами, если мы опять позволим себе какой-нибудь просчет, и о чем угодно еще, что взбредало ему в голову. А кроме того — Пруст! Например, когда нам было сообщено, что Риети не более и не менее как живет у Насра в Кенте, и когда он принялся разглагольствовать о радостях жизни в деревне, а не в городе, он провозгласил:
— О, я знаю, что божественный Марсель может выразить это несравненно лучше, чем я. Что же, посмотрим, посмотрим! — Он извлек томик «Содома и Гоморры», открыл его, как казалось, на случайной пожелтелой странице и прочел: —«Затем лучи солнца внезапно уступили место лучам дождя; они расчертили весь горизонт, опутав ряды яблонь своим серым неводом».
— Изумительно, просто изумительно, — вздохнул он, причмокивая губами, как человек, только что съевший персик или яблоко с одной из яблонь Пруста, и предался размышлениям об удивительной уместности этой цитаты. Десять минут спустя, когда мы проезжали мимо стада меланхоличных горных коз, расположившихся по уступам крутого склона, будто хор в старомодно поставленной опере (уподобление, признаюсь, принадлежало Риети, а не мне), вновь был извлечен Пруст, открыт наугад и продекламирован с напыщенной звучностью: