Выбрать главу

— Что вам, девочки? — спрашивает продавщица, наверное, пора сказать, что зовут ее Вероника Суркова. За свои двадцать девять лет Вероника была четырежды беременна, но детей не рожала, предпочитая шелест разливаемого по бокалам вина зону детских голосов, детей своих Вероника загодя убивала во чреве, травя черной кашей, вводимой через детородный орган над унитазом, дети умирали без звука, каша залепляла им недоразвитые жабры и они отцеплялись, как пиявки, оставляя в покое внутреннюю жизнь своей несостоявшейся матери, обычно, сбросив в унитаз кровавый слизистый комок, Вероника облегченно вздыхала и крестилась, придумывала дитю имя, откуда-то она твердо знала даже его потенциальный пол, курочка или петушок, и всегда обязательно несколько раз сливала воду, инстинктивно опасалась, что вонючка угнездится где-либо в ближней трубе и примется жужжать ночами или булькать, пуская пузырьки, верила, что они могут жить в трубах, питаясь размякшим калом, и даже понемногу расти, верила, но боялась вспоминать, крестилась и забывала вместе с именем.

— Полкило колбасы любительской, — отвечает Наташа. — И буханку хлеба.

В магазине душно и жужжат мухи. Вероника отвешивает колбасу и вынимает из ящика твердый вчерашний хлеб. Обезьяна хватает буханку обеими руками и прижимает к груди. Наташа принимает из рук Вероники завернутую в бумагу колбасу, кладя горсть монет на блюдечко возле весов.

— Еще рубль, — замечает Вероника.

— У нас нет больше денег, — говорит Наташа. — У нас кончились деньги.

— Тогда давай колбасу обратно, — Вероника делает манящее движение рукой. На последнем слове она поперхивается и с удивлением видит, как кровь капает изо рта на фартук.

— Кровя пошли, — глухо говорит Вероника, тщетно силясь сообразить, где и зачем находится. Постояв еще немного прямо, она падает грудью на прилавок, пуская кровавы слюна вниз по косому стеклу. Руки ее остаются прижатыми к телу и ничем не могут помочь голове. Вероника дергается, вытаращив глаза и толкает прилавок грудью и животом, урча и сбивая блюдце с мелочью, которая рассыпается по кафельному полу. Ветка отворачивает свое бледное, как носовой платок, лицо. Дверь гастронома открывается и входит полный мужчина в плаще, шляпе и с портфелем, сперва Любе снова кажется, что это ее отец. Увидев наполовину вылезшую на прилавок Веронику, мужчина ошарашено поворачивается к рыжей девочке, оказавшейся возле него.

— Ей что, плохо? — спрашивает он, поводя бровями.

Вместо ответа Обезьяна бьет его ножом в живот и отпрыгивает в сторону, уворачиваясь от удара портфелем, снова прыгает и бьет второй раз, со спины, по почке. Мужчина роняет портфель и с глухим ревом пятится к витрине, однако после двух корявых шагов падает на пол.

Люба первой выметается на улицу и застывает у стены дома, прижав к ней растопыренную ладонь. На тротуаре по другую сторону улицы она встречает глазами ту самую женщину, женщину из лифта. То тупое, бессмысленное лицо, тот глаз, совершенно лишенный света, те тяжелые черты, никогда не способные стать человеческими.

— Бежим! — пронзительно взвизгивает Наташа и дергает Любу за локоть. Ноги не подчиняются Любе и она падает на асфальт, который встречает ее голые колени грубым наждачным ударом. Наташа снова хватает Любу за платье на плече, тянет в сторону. — Бежим же, бежим! — истерически вскрикивает она, прижимая другой рукой к себе книгу и сверток с колбасой. Вяло ворочаясь на неудобной поверхности тротуара, Люба смотрит, как женщина из лифта начинает идти к ним. На ходу она приоткрывает рот, словно хочет что-то сказать, и Ветка замертво падает на две ступеньки у входа в магазин, не успевая даже подставить руки для смягчения удара о камень. Холодный ветер проносится по Любиному лицу и выбивает витрину гастронома, стекло с хрустящим звоном разлетается во все стороны, осыпая упавшую Ветку нетающими осколками, она больше не движется, ее убило.

— Помоги мне, — шепотом молит Наташа, со шмякнувшим звуком уронив на асфальт колбасу, чтобы обеими руками вцепиться в свою книгу. — Помоги мне, отец.

Женщина вздрагивает, беззвучно оскаливаясь и закрывая руками лицо, будто его засыпал невидимый песочный вихрь. Люба вдруг снова ощущает саму себя, а состоит она теперь единственно из страха, вся душа ее превратилась в сплошной страх, и потому она карабкается прочь, помогая себе руками, кое-как поднимается на ноги и бросается бежать. Наташа бежит вслед за ней, и некоторое время они слышат только стук своих туфель о тротуар, они бегут, запутывая путь в вечерних улицах, уворачиваясь от прохожих и машин, они бегут, пока совершенно не утрачивают дыхания, и тогда ныряют в первый попавшийся подъезд, за крашеную бордовой краской дверь, в холодные сумерки чужого дома, и там, между первым и вторым этажами, они припадают к каменному полу, давясь воздухом и готовясь к мучительной смерти, которая теперь должна настигнуть их вконец обессилевшие души. Но смерть не приходит, дверь под ними молчит, и тогда они начинают плакать, не веря в жизнь и не понимая причины своего существования. Наташа прижимается губами к черной кожуре книги, глотая слезы, она целует ее и ластится к ней щекой, Люба же плачет больше от сильной боли в разбитой об асфальт ноге, она трогает саднящую рану рукой, там все мокро от крови.

— Сбей ее со следа, — просит Наташа, обнимая книгу обеими руками, как голову любимого человека. — Пусть глаза ее перестанут видеть.

И вот из геометрического рисунка стылых батарей она узнает неотвратимую правду, быль о гибели Обезьяны, ставшей на пути смерти со своим окровавленным ножом, маленького берсеркера, визгом встретившего ужасный взгляд оборотня, рыжие волосы ее пылали в свете вновь пришедших на землю фонарей, как волосы избранной, ветер обнял ее тонкое тело, заботливо собирая платье, и так велики были бесстрашие и самоотверженность верещащего перед битвой ребенка, что падаль остановилась и прислушалась в опасности, возникшей впереди, готовясь к настоящей битве, ноздри ее расширялись, вдыхая запах чужой ненависти, запах бьющейся в жилках огненной крови, да, девочка была горячей, как огонь, тот самый, что не тлеет, а горит вечно, и падаль испугалась поедающего жара, память звериной жизни, окончившейся давным-давно, пробудилась в ней, мучительный спазм стиснул ее существо, или то, что его замещало в ней, она сдавленно зарычала и сделала шаг назад, всего один только шаг, прежде чем поняла, как убить, прежде чем ощутила в себе пронизывающую радость расцветающей смерти, единственную радость, оставленную ей. Она поняла, что может убить, не приближаясь, заломила руки, поднятые к лицу, и разжала кисти, дернув локтями вперед — бешеный удар мертвого пространства рассек Инну Погорельцеву от лба до солнечного сплетения, ткань одежды на груди разошлась, как под бритвой, из вертикальной полосы, прошедшей по лицу, потекла кровь, заливая раскрытые глаза. Отважная девочка пошатнулась и упала назад, взмахнув рыжими волосами и раскинув руки в стороны для прощанья со всем наслаждением жизни, затылок ее хрустнул при ударе об асфальт, фонари погасли.

Сейчас мы видим с тобой вместе ту узкую улочку, где тускло, светом иного мира горят фонари, стоит у линии кустов бронзовый автомобиль, трупы двух девочек распластаны у разбитой витрины гастронома, за которой все еще корчится на залитом кровью плиточном полу вспоротый ножом мужчина. Из одного окна, в котором не зажжена лампа, кто-то тоже смотрит, но не так, как мы, он бесчувственен, этот человек прошлого, он больше, чем мертв, он превращен в тень на экранах нашей памяти, но больше всего мне кажется странным, как можешь видеть это ты, Наташка, как смеешь ты во всем быть похожей на меня, и что чувствуешь ты сейчас, после того как вихрь смертоносных угольных воробьев пронесся со свистящим щебетом мимо, ты же просто пригнула голову, что чувствуешь ты сейчас? Радость? Или боль бессилия? Ведь вот лежит на асфальте подруга твоя, разрубленная саблей пустоты, разве не ближе она к отцу, не отступившая, лицом принявшая удар смерти, ты побежала, а она — нет.