– А Генрих? – спросил он оледенелыми губами. – Генрих, получается, не умер? Что же с ним стало?
– Так выселили их из Ленинграда. Как приспешников Гитлера выселили, – охотно пояснила Кощеиха, с жалостью глядя на него. – Сначала приказ НКВД вышел, в августе это было, еще до блокады, что всех немцев как потенциальных предателей вывезти за пределы города. Только не успели сделать-то этого. Пока списки составляли, то да се. Кольцо и замкнулось.
Потом зима голодная настала, не до немцев было. Все одинаково без разбору мерли, и немцы тоже. А уж в марте сорок второго, в аккурат назавтра после того, как Анна померла, новый указ вышел по этому, как его, – Кощеиха пожевала губами, – особому контингенту, вот. Ну и быстро-быстро погрузили их всех и увезли. День на сборы всего и дали. В общем, уехали они из Ленинграда, сынок. И Генрих твой, и Магда, и мамаши их обе. Да что там говорить, всю колонию на Гражданке депортировали. Никого не осталось. Только мы, русские.
– А куда? – спросил Василий, в отчаянии понимая, что старуха не может этого знать.
– Да кто ж знает… Люди говорили, что вроде в Череповец, а потом в Казахстан. Подальше их отправляли, подальше, чтобы как немцы немцам не помогали и информацию не передавали.
– Да какую информацию, Агриппина Васильевна! – воскликнул Василий. – Какой секрет мог Генка фашистам открыть? Технологию производства ботинок?
– Тиш-е, – Кощеиха опасливо посмотрела по сторонам и снова шикнула на Василия. – Тише ты. Чего орешь? Тут и у стен есть уши. Люди-то новые в этих домах живут. У них порядки другие, не те, что при немцах были. Я наших немцев имею в виду, – зачем-то уточнила она. – Хотя что это я? Рази ж немцы могут быть наши, – и она конфузливо засмеялась. – Иди отсюда, сынок, а то я, старая, с тобой тоже до греха договорю.
Василий побрел прочь. Пусто и горько было у него на сердце. Он вспоминал, как часто мечтал на фронте о том, как вернется в родной город, пройдет по дорогим с детства местам, встретится с людьми, светлая память о которых позволяла ему оперировать по десять часов подряд, не сходить с ума от кровавого месива, из которого он умудрялся заново сшивать людей, не дуреть от запаха крови и гноя, да и вообще жить. И вот он вернулся, не найдя ни дома, ни тех, кого любил. Никто не ждал его в ставшем чужом Ленинграде, и не к кому было ему идти.
Ноги сами собой привели его в Александровскую больницу, в которую его направили на работу. Верный Игнат, бок о бок прошагавший с ним всю войну, тоже был здесь, медбратом в отделении хирургии. Увидев на крыльце почерневшего от горя Василия, он, ни слова не говоря, провел его в ординаторскую, быстро спроворил постель, принес чаю и кусок хлеба. Василий машинально откусил от мягкой горбушки и хлебнул из кружки.
– Все будет хорошо, Василий Николаич, – сказал ему Игнат, как-то по-бабьи вздохнул и уселся напротив, подперев рукой щеку. – Обустроимся как-нибудь. Бывало и хуже. Сейчас, слава богу, не война.
– Да, не война, – согласился Вася, достал из кармана гимнастерки потрепанную карточку, с которой на него смотрело серьезное и милое девичье лицо, развернул выпавший на кровать шелковый платочек в крупный горох и заплакал так горько и отчаянно, как не плакал даже в детстве.
Города – как люди. Каждый со своим характером, своей, только ему одному присущей внешностью, своим говором и своим гонором, своей неповторимой изюминкой, своим стилем или его отсутствием.
Амстердам – вечный студент в кедах, надетых на босу ногу, с рюкзаком за плечами и в смешной вязаной шапке, лихо сдвинутой на затылок. Москва – строгая бизнесвумен в стильном костюме от Кардена, алой помаде на губах, безупречных колготках на стройных ногах, холодном блеске бриллиантов, и наплевать, что еще утро.
Прага – вечно юная волшебница, как Стелла в Розовой стране писателя Волкова. Мудрая, все знающая, но не тронутая пылью веков.
Череповец – серьезный, крепкий, чуть насупленный сталевар в каске, вслед за дедом и отцом третий в славной трудовой династии, у которого следом подрастают еще два сына.
Коктебель – чуть расхристанный, слегка неумытый, не до конца протрезвевший писатель или музыкант, в общем, творческий человек, вдыхающий по утрам аромат кипарисов и под шум волн сочиняющий очередное неплохое, хотя и не бессмертное творение.